Всемирная акция памяти жертв Холокоста #MesPrisimename #WeRemember #МыПомним

Всемирная акция памяти жертв Холокоста #MesPrisimename #WeRemember #МыПомним

27 января – Международный день памяти жертв Холокоста. Еврейская община (литваков) Литвы призывает всех неравнодушных жителей Литвы принять участие в акции #MesPrisimename #WeRemember #МыПомним, и почтить память еврейских общин городов и местечек Литвы, которые были уничтожены в годы Холокоста, а также почтить тех, кто, невзирая на смертельную опасность, спасал евреев от неминуемой гибели, и тех, кто спасся.

«Каждый годы мы вспоминаем трагедию уничтожения шести миллионов евреев Европы. Мы призываем руководство страны, политиков, академическую общественность и всех людей Литвы накануне Международного дня памяти жертв Холокоста вспомнить тех, кто был убит и растерзан в огне Холокоста. Это наша общая потеря», – говорит председатель Еврейской общины (литваков) Литвы Фаина Куклянски.

«Мы особенно призываем молодое поколение принять участие в акции #MesPrisimename молодое поколение. Мы обращаемся к школам, гимназиям, коллегиям – воспользоваться сегодняшней возможностью и уделить внимание вопросам просвещения о Холокосте, организовать виртуальные встречи с членами еврейских общин, которые помнят то страшное время. У нас еще есть уникальная возможность напрямую поговорить со свидетелями событий, давайте воспользуемся ею», – подчеркнула глава Еврейской общины Литвы.

Видеозаписи Нюрнбергского процесса впервые выложены в Интернет

Видеозаписи Нюрнбергского процесса впервые выложены в Интернет

В начале судебного процесса в Нюрнберге Юлиус Штрейхер сделал несколько нехарактерно дружеских заявлений о евреях – людях, демонизации которых он посвятил свою жизнь, пишет JTA.

Штрейхер, главный редактор антисемитского еженедельника «Der Sturmer», заявил, что всегда считал немецких евреев законными соотечественниками и долгое время поддерживал сионизм. «Итак, еврейский вопрос был для меня решен в Германии. Но я верил, что мы должны встретиться с сионистами, выслушать их требования», – заявил он 26 апреля 1946 года в военном трибунале, где он предстал перед судом с другими нацистскими чиновниками за преступления против человечности. Его заявления, резко контрастирующие с его геноцидной линией, отраженной в лозунгах типа «Германия будет жить до тех пор, пока она считает евреев смертельным врагом человечества», теперь впервые доступны в Интернете вместе с сотнями дополнительных часов аудио- и видеозаписи судебных процессов над 24 нацистами, закончившихся в 1946 году.

На этой неделе американский Мемориальный музей Холокоста разместил в Интернете более 700 часов аудиозаписей с судебных заседаний, а также 37 кинопленок, представленных в качестве доказательств. Судебные процессы, проведенные в военном трибунале с участием судей из союзных стран, включая Советский Союз, стали важной вехой в создании современного международного права в целом и судебном преследовании преступлений против человечности.

Газета Штрейхера была символом того, как нацистская пропаганда методично дегуманизировала евреев и использовала средства массовой информации, чтобы подготовить немцев-неевреев к осуществлению Холокоста. Штрейхер был казнен в 1946 году через повешение вместе с девятью другими нацистами, включая Ганса Франка, самого высокопоставленного нацистского чиновника в оккупированной Польше. Двое из 24 обвиняемых умерли во время судебных процессов, в том числе Герман Геринг, командующий ВВС нацистской Германии, покончил жизнь самоубийством. Еще один человек был заочно приговорен к смертной казни. Трое были оправданы, остальные приговорены к длительным срокам тюремного заключения.

Аудиозаписи, многие из которых сделаны на немецком языке без перевода, дают представление о настроении, мышлении и истории таких людей, как Франк и Штрейхер, который подробно рассказал о своей личной истории, когда он рос в небольшой деревне в Баварии, будучи самым младшим из девяти детей. Он также вспоминал, как какое-то время он шел по стопам отца и стал директором школы, прежде чем стал политическим радикалом и присоединился к нацистской партии Адольфа Гитлера, которая, по его мнению, предлагала лучший путь к восстановлению слабой экономики Германии и улучшению ее международного статуса после сокрушительного поражения в Первой мировой войне.

Академия наук Албании приняла универсальное определение антисемитизма

Академия наук Албании приняла универсальное определение антисемитизма

Академия наук Албании, важнейшее научное учреждение страны, 14 января приняла рабочее определение антисемитизма Международного альянса в память о Холокосте (IHRA), сообщает JNS.org.

Академия наук подтвердила это решение в письме, адресованном Роберту Зингеру, старшему советнику Движения по борьбе с антисемитизмом и председателю Центра еврейского влияния, Ноа Галь-Гендлеру, послу Израиля в Албании.

Определение, принятое IHRA, межправительственной организацией, включающей 34 страны-члена, представляет собой международно согласованную классификацию антисемитизма. В октябре 2020 года Албания стала первой страной с мусульманским большинством, принявшей это определение. Определение IHRA гласит: «Антисемитизм — это определенное восприятие евреев, которое может быть выражено как ненависть к евреям. Риторические и физические проявления антисемитизма направленые против евреев или неевреев и/или их собственности, в отношении еврейских общинных учреждений и религиозных объектов».

В письме Академия сообщила, что подтверждает свое отношение к историческим преступлениям, совершенным против евреев во время Холокоста, и заявила, что бесчеловечные акты, от которых они пострадали во время Второй мировой войны, не представляют собой явление, принадлежащее истории, но они предстают в форме опасности возрождения коллективных преступлений и расизма, этнической, религиозной и культурной ненависти».

Академия заявила, что для нее, как для учреждения, которое исторически способствовало изучению Холокоста и его уроков, принятие рабочего определения IHRA является «совершенно естественным шагом и согласуется с его собственным прошлым, а также с его правовой и гражданской миссией». Академия выпустит собственное заявление о принятии рабочего определения IHRA 26 января, сообщило Движение по борьбе с антисемитизмом. «Антисемитизм растет во всем мире, в том числе в академической сфере. Таким образом, определение IHRA никогда не было более важным, поскольку оно точно описывает, как выглядит ненависть к евреям», – говорится в заявлении Зингера. «Решение академии подтверждает решительную оппозицию Албании антисемитизму как общественному движению. Я надеюсь, что это послужит примером для других уважаемых академических институтов во всем мире».

Еврейские организации и потомки выживших во время Холокоста почтили память Рауля Валленберга

Еврейские организации и потомки выживших во время Холокоста почтили память Рауля Валленберга

Еврейские организации, политические лидеры и потомки выживших во время Холокоста 17 января почтили память шведского дипломата Рауля Валленберга, спасшего тысячи венгерских евреев во время Холокоста в годовщину его исчезновения, сообщает «The Algemeiner».

Валленберг, который вместе с Оскаром Шиндлером является одним из самых известных «Праведников народов мира», был шведским дипломатом, командированным в Будапешт. В 1944 году он начал выдавать дипломатические документы тысячам евреев, которым угрожала депортация в Аушвиц и другие лагеря смерти, спасая их жизни. Как известно, Валленберг однажды вскочил на крышу поезда для депортации, заполненного евреями, и начал раздавать паспорта тем, кто находился внутри.

17 января 1945 года, после взятия Будаешта Красной Армией, Валленберг был арестован советской разведкой и исчез. Слухи о его судьбе ходили десятилетиями, и большинство полагало, что он умер в советской тюрьме где-то в конце 1940-х или начале 1950-х годов. Официально он был объявлен мертвым в 2016 году. Американский еврейский комитет почтил память дипломата, заявив: «Через 76 лет после его исчезновения мы чтим «шведского Шиндлера» Рауля Валленберга, героя, спасшего десятки тысяч евреев в оккупированной нацистами Венгрии. Пусть его храбрость навсегда останется в памяти и станет источником вдохновения для будущих поколений».

Министерство иностранных дел Швеции заявило: «Каждый год 17 января мы чтим память Рауля Валленберга. Его моральное мужество навсегда останется в памяти. Как и Рауль, вы можете изменить ситуацию своим участием и действиями. Как и Рауль, вы можете изменить ситуацию через свою вовлеченность и действия. Присоединяйтесь к нам и зажгите сегодня свечу за Рауля, его гуманитарные дела и человеческую солидарность!»

Посольство США в Будапеште также почтило память Валленберга, заявив: «В этот день в прошлом году мы отмечали 75-ю годовщину освобождения Будапештского гетто и похищение шведского дипломата Валленберга, спасшего тысячи евреев». Премьер-министр Канады Джастин Трюдо заявил: «Героические усилия Рауля Валленберга во время Холокоста спасли десятки тысяч венгерских евреев от преследований и смерти. Сегодня, воздавая должное его храбрости, мы также должны задуматься о его наследии и продолжать бороться с антисемитизмом, ненавистью и расизмом».

Канадский политический обозреватель Чарльз Адлер, сын еврея, спасенного Валленбергом, отдал дань уважения дипломату, заявив: «Моя 10-летняя мама выжила благодаря порядочности, самоотверженности и героизму шведского дипломата Рауля Валленберга». «Валленберга отправили в ГУЛАГ в Сибири, недалеко от того места, где советский режим заключил в тюрьму моего отца на три года», – добавил он. «Он выбрался оттуда с измученной душой. Встреча с мамой придала его жизни смысл. Они бы никогда не встретились, если бы не Валленберг».

Мозаика еврейских судеб. ХХ век. Поэт Авром Суцкевер.

Мозаика еврейских судеб. ХХ век. Поэт Авром Суцкевер.

lechaim.ru

В этот день, 5 швата, умер поэт Авром Суцкевер. «Лехаим» продолжает публиковать фрагменты «Мозаики еврейских судеб. ХХ век» , книги историка литературы Бориса Фрезинского, ушедшего из жизни в декабре минувшего года.

Поэт Авром Суцкевер — в тридцать и в девяносто

Еврейский поэт Авром Суцкевер родился в Литве в 1913 году. Европейские читатели литературы на идише узнали его еще до Второй мировой войны. В 1939‑м Суцкевер стал гражданином СССР (при этом он никуда не переезжал, новое гражданство пришло само: вместе с танками Красной армии, оккупировавшей Литву). Это новое гражданство Суцкевер имел 7 лет, из которых 3 года оно не действовало: в 1941—1944 годах Литву оккупировал уже не Сталин, а его коллега Гитлер (для Суцкевера именно эти годы оказались беспросветным кошмаром; впрочем, большинство евреев Литвы до 1944‑го не дотянуло).

Из страны, победившей Гитлера, Суцкеверу удалось уехать в 1946‑м: сначала в Польшу, а затем в Палестину, как называли Израиль до его провозглашения. Для него это была вторая большая удача — не трудно представить, что его ожидало бы в СССР в 1949‑м. Свои 90 лет он встретил на «исторической родине» с ясным умом и хорошей памятью.

Советские любители поэзии стихов Суцкевера не знали, потому что они не переводились и не печатались (хотя сам Суцкевер до сих пор вспоминает свое стихотворение, переведенное Пастернаком, — перевод этот, увы, так и не напечатан). В поначалу знаменитой своим либерализмом советской Краткой литературной энциклопедии имя Суцкевера, набранное мелким шрифтом, встречается один раз — в перечне авторов, печатаемых в Израиле на идише (1966). Не слышали о поэте Суцкевере и в нынешней России, где разнообразие переводимой литературы способно ошеломить любого книжного человека.

Между тем в жизни Суцкевера был один день, когда в СССР о нем узнали едва ли не все грамотные люди. Это произошло 29 апреля 1944 года — в тот день главная, миллионнотиражная газета «Правда» напечатала статью главного (не по должности, а по гамбургскому счету) публициста Ильи Эренбурга, впечатляюще названную «Торжество человека». Это была статья о Суцкевере — еврейском поэте и еврейском партизане.

«Я давно слыхал о стихах Суцкевера, — писал в ней Эренбург. — Мне говорили о них и замечательный австрийский романист, и польский поэт Тувим». Тут необходим комментарий: сам Эренбург на идише не читал, а читали его друзья, которых он назвал; знаменитый австрийский романист — это, разумеется, Йозеф Рот, с которым Эренбург дружил, но его имя было тогда через цензуру непроходимо. Что же касается Тувима, то недавно Суцкевер, вспоминая о своих встречах с ним в Варшаве в 1930‑е годы, заметил: «Бог захотел, чтобы при встрече Эренбурга с Тувимом — они были друзья — он спросил, как обстоят дела в Польше с поэзией. Тувим ответил, что новых сил не видит, но познакомился с еврейским поэтом и был воодушевлен стихами, которые тот читал, а фамилия поэта — Суцкевер. А у Эренбурга была феноменальная память…»

Рассказав в «Торжестве человека» о том, как еврейские партизаны отбили у немцев украденные ими в России и Литве памятники культуры (манускрипты XV и XVI веков, рисунки Репина, письма Толстого и Горького), а Суцкевер привез их в Москву, Эренбург не ограничился повествованием о партизанских подвигах, он говорил и о стихах Суцкевера, о содержании его поэмы «Кол нидре», написанной в 1942 году. Не сказал он только о том, как и почему Суцкевер оказался в 1944 году в Москве. Об этом Суцкевер поведал все в том же интервью, которое я уже цитировал. Из Виленского гетто ему удалось передать свою поэму «Кол нидре» партизану из леса, попросив его, если можно, переслать ее в Москву Юстасу Палецкису, литовскому президенту. Палецкис знал идиш, был хорошо знаком с Суцкевером и даже переводил его стихи на литовский. Поэма до Палецкиса дошла, и он рассказал об этом Эренбургу, с которым дружил. А в 1944 году Палецкис смог организовать посылку спецсамолета в Литву за Суцкевером и в Москве познакомил его с Ильей Григорьевичем.

«Эренбург был в моих глазах интереснейшим писателем, — рассказывал Суцкевер. — Он меня просил читать ему стихи на иврите. Я ему рассказал, что учился в ивритской гимназии, и читал ему наизусть строки из баллад Черниховского. Он был в восторге. “Я не могу освободиться от волшебства ивритских звуков”, — часто говорил он мне. Он мне читал свои военные стихи по‑русски. Я перевел его стихотворение, где была строчка “Мать мою звали по имени Хана”, на идиш. Я очень любил Эренбурга раньше, люблю и теперь. За все, что Эренбург для меня сделал, я не мог и десятой доли отплатить».

(Замечу, что в 1945 году Эренбург включил статью «Торжество человека» в четвертый том своей публицистики «Война» — более того, она открывала одноименный раздел книги; книгу успели набрать, но после 14 апреля, когда Эренбурга по указанию Сталина обвинили в «разжигании ненависти к немецкому народу», — набор рассыпали.)

Следующие встречи Эренбурга с виленским поэтом были уже в освобожденной от немцев Литве, куда Эренбург приезжал в 1944 году и где встречался с еврейскими партизанами.

Все это стоит за статьей Эренбурга. Но не только это. Современный читатель, который прочтет статью «Торжество человека», не сможет представить себе впечатления, которое она в 1944‑м произвела на читателей СССР вообще и на еврейских читателей в частности. Эренбург в 1944‑м получал десятки писем с вопросом: «Почему вы не пишете о подвигах евреев на войне?» Между тем начиная с 1943‑го он — публицист, всю войну едва ли не ежедневно выступавший в советской и зарубежной печати, официально признанный и всенародно любимый, — испытывал несомненные цензурные трудности во всем, что так или иначе касалось еврейской темы. Ему стоило неимоверных сил, литературной ловкости, воли и упорства, чтобы этот пресс превозмогать, хотя евреям‑фронтовикам, чувствовавшим себя на фронте куда свободнее, чем писатель в Москве, этого казалось недостаточно. Статья о Суцкевере, напечатанная в «Правде», воспринималась чуткими читателями Эренбурга как безусловная победа. (Замечу, что сегодня, когда усердием антисемитской пропаганды внедряется в сознание российских читателей неновая ложь, что евреи не воевали, обращение к опровергающим ее свидетельствам и документам военных лет чрезвычайно актуально.)

Сказав, что благодаря «Правде» в 1944‑м в СССР узнали имя Суцкевера, следует добавить: второй раз «Правда» написала о Суцкевере 4 марта 1946‑го, опубликовав репортаж «От имени человечества» своего спецкора на Нюрнбергском процессе писателя Бориса Полевого. Вот что он сообщал читателям: «Еврейский поэт Абрам Суцкевер, житель Вильно, человек с европейским именем, является на земле, вероятно, одним из немногих людей, кому удалось вырваться живым из организованного фашистами еврейского гетто. Обычно таких не было. Советские партизаны помогли Абраму Суцкеверу спастись из гетто. В Париже уже вышла его книжка “Виленское гетто”, которая в несколько дней разошлась в двух изданиях. Сейчас она выходит в Нью‑Йорке. Эта книжка написана кровью сердца. В ней поэт рассказал только то, что он видел своими глазами. Он рассказал об этом на суде. Он говорил, волнуясь, его голос дрожал, он часто бледнел и нервно хватался за края свидетельской трибуны. Одно воспоминание о том, что он видел и что пережил, доводило этого человека почти до обморочного состояния. А ведь он прошел суровую школу: он был партизаном. То, что он рассказал, действительно может заставить содрогнуться самого закаленного человека. Он не называл цифр, он говорил только о судьбе своей семьи. О своей жене, у которой на глазах был убит только что рожденный ребенок, о том, как она сама была увезена и убита, о том, как на улицах гетто мостовые иной раз были совершенно красными от крови, и кровь эта, как дождевая вода, текла по желобам вдоль тротуаров в сточные канавы. На глазах поэта гибли виднейшие представители интеллигенции, люди с европейскими именами, ученые, фамилии которых произносились с уважением во всем мире…»

Суцкевер попал в Нюрнберг стараниями Палецкиса, Эренбурга и Михоэлса. Когда он узнал, что его направляют на Нюрнбергский процесс над нацистскими преступниками, ему пришла в голову дикая мысль убить Геринга, от этой мысли его перед самой поездкой излечил Эренбург. Суцкевер рассказывал об этом так: «Пришел я к Эренбургу прощаться, посмотрел он так на меня, у него был необычный взгляд, поверх очков, и как он взглянет на человека, так сразу узнаёт, что тот думает, такое у меня было чувство, и вот я с ним расцеловался, и он мне говорит: “Это для тебя большая сатисфакция, что ты можешь отомстить убийцам нашего народа”. Так он мне сказал. Я говорю ему: “Дорогой Илья Григорьевич, прежде всего я вас благодарю за ваши усилия, но что касается мести, я с вами не согласен, главная месть произойдет, когда у нас будет собственная земля — Эрец‑Исраэль”. Он не поверил, что это для меня самое главное. И он мне говорит: “Предположим, разговор ведь между нами, вы застрелили убийцу, — он чувствовал, что я задумал, поэтому я считаю его гениальным человеком, я ведь никому не рассказывал о своем плане, а он через приспущенные очки читал мои мысли, — давайте на секунду представим, что вам пришла в голову мысль застрелить убийц, — он даже сказал Геринга, таких проницательных глаз я больше в своей жизни не встречал, — вы же этим ничего не добились”. Я спрашиваю: “Почему?” Он отвечает: “Потому что русские не поверят, что вы это сделали по собственной воле, они будут считать, что вас послали американцы. И американцы вам не поверят, и будут считать, что вас послали русские”. Неожиданная мысль! И где‑то он был прав. И это меня остановило. Это обезоружило мое геройство».

Две книги Суцкевера сохранились у Эренбурга — свидетельство доброго отношения к нему еврейского поэта — «Siberia. A Poem by A. Sutzkever» (London, New York, Toronto) с восемью рисунками Шагала и присланное к 75‑летию Ильи Григорьевича израильское издание с надписью на уже подзабытом русском: «Дорогой, уважаемый Илие Эренбург ко дню Вашего рождения посылаю Вам мою поэму о детстве моем. Дружественным приветом А. Суцкевер. 1.2.1966». Наконец, напомню, что, работая над мемуарами «Люди, годы, жизнь», Эренбург счел обязательным рассказать о встрече с Суцкевером (см. четвертую главу шестой книги), хотя прекрасно знал, что такого рода воспоминания давно уже злили Старую площадь.

Станьте участником всемирной акции в память о жертвах Холокоста  #WeRemember

Станьте участником всемирной акции в память о жертвах Холокоста #WeRemember

Прошедший год был трудным для всех нас. Столкнувшись с пандемией COVID-19, мы стали свидетелями роста числа выпадов, распространяющих ненависть и пропагандирующих расизм не только в Литве, но и во всем мире. Это доказывает, что просвещение по вопросам Холокоста как никогда необходимо. Теории заговора о коронавирусе сеют все больше вражды и угрожают жизни людей. Все это поражает и пугает… но мы не сдаемся…

Ежегодно 27 января отмечается Международный день памяти жертв Холокоста. Именно в этот день, 76 лет назад, Советская армия освободила нацистский концлагерь Аушвиц-Биркенау.

80 лет назад в Литве начался геноцид евреев. В годы Холокоста было уничтожено около 95 % еврейского населения Литвы.

Еврейская община (литваков) Литвы призывает провести в эти дни просветительские мероприятия для молодежи, посвященные просвещению памяти о Холокосте, организовать виртуальные встречи с членами местных еврейских общин. Всё меньше людей могут свидетельствовать о том, что произошло с ними и с миллионами других евреев, чьи жизни унесла эта трагедия. Лишь в наших силах хранить о них память и больше никогда не допустить подобных преступлений.

Еврейская община (литваков) Литвы призывает присоединиться и принять участие во всемирной акции #WeRemember, выразить таким образом свою гражданскую позицию и почтить память жертв Холокоста. Сделайте и выкладывайте свои фотографии с надписью #WeRemember #МыПомним80 и ставьте такие же хештеги.

Здесь вы можете найти шаблон для печати

>>Čia galite rasti užrašo šabloną spausdinimui

До 25 января присылайте свои фотографии с надписью #WeRemember #МыПомним80 на почту: projects@lzb.lt

 

Симас Левин: “Национальное возрождение вдохновило нас”

Симас Левин: “Национальное возрождение вдохновило нас”

Еврейская община Литвы знает Симаса Левина, как председателя религиозной общины, объединяющей две Каунасские, Клайпедскую и Вильнюсскую общины. С. Левин стоял у истоков Вильнюсской Еврейской школы и был руководителем Социального Центра ЕОЛ.

С Симасом Левиным беседовала Илона Рукене:

– Как проходят молитвы в единственной действующей в Вильнюсе Хоральной синагоге?

– Молитвы проходят три раза в день. Верующих достаточно. Иудаизм – сложная религия. Люди приходят молиться утром, днем и вечером. Жизнь человека регулирует приход и уход из синагоги. Только в Шаббат служба проходит один раз. Летом в синагогу приходит больше людей, приезжают известные раввины – последователи Виленского Гаона. Многие гордятся своими литвакскими корнями, историей своих предков: с середины XIX века последователями Виленского Гаона была развита собственная система религиозного образования, методика изучения Торы. Молитве литваки уделяли весь день, потом уезжали в Волижнскую ешиву, которую основал и в ней преподавал ведущий ученик Гаона и один из крупнейших раввинов своего времени – Хаим из Воложина (Хаим бен Ицхак Воложинер – 1749-1821).

Во время еврейских праздников в Вильнюсской Хоральной синагоге обычно собирается много людей (так было до пандемии), и не только евреи. К нам любят приходить наши литовские друзья, дипломаты разных стран.

На фото:Симас Левин, раввин Шолом-Бер Крински, кантор Шмуэль Ятом и члены миньяна Вильнюсской Хоральной синагоги

– Симас, Вы родились в Шяуляй после войны. Что Вы помните о тогдашней еврейской жизни?

– В 60-х г. ХX века Шяуляй был странным городом. Советское время. Еще существовали нелегальные «синагоги» в квартирах. Почти все мужчины города, которые пережили Холокост и войну, шли на молитву. Не знаю, чего там было больше – религиозности или необходимости этнической общности говорить на родном идише? Вспоминать пережитое во время Холокста? А, может, инстинктивное психотерапевтическое желание залечить раны своих душ? Каждый хотел радоваться жизни, которую им подарила чудесная лотерея судьбы…

Евреи города держались друг друга, были готовы поддержать каждого, кто нуждался в этом. Это была на самом деле неформальная община.  Ее лидером стала… семья с большой квартирой. У них и проводили все традиционные вечера, Шаббаты. Помню, что это продолжалось до самого восстановления независимости Литвы.

– Какое у Вас было детство? Что Вам рассказывали родители? Довольно часто в еврейских семьях не говорили о Холокосте, о гибели членов семьи.

– Детей города называли «еврейчиками». Помню, особенно желанным праздником была Ханука: нас ждали «хануке гелт», «пончикес», «латкес». Родители вырезали из дерева «дрейдл» (волчок)… Кому-то повезло сохранить семейные реликвии (настоящее чудо!) – зажигали свечи в довоенных ханукальных подсвечниках. Все «сбрасывались», чтобы приготовить нам праздник, чудо Хануки… Сегодня понимаю, что наши родители делали все, чтобы мы не знали о том, что им пришлось пережить…

И сегодня большинство евреев – выходцев из Шяуляй знают и говорят на идише. Мы «фун Шавл» (из Шяуляй, пер. с идиша), разбросанные судьбой по всему миру, поддерживаем связь.

Многие родители, пережившие Холокост, избегали обучать своих детей идишу, и это способствовало исчезновению языка. А ведь на идише написана история евреев Литвы, книги, поэзия. Это сокровище, которое, не зная языка, будет нелегко найти и понять.

– В советское время евреи могли свободно ходить в Вильнюсскую синагогу и молиться?

– Синагога была передана еврейской общине сразу после войны в 1947 году. Это было совершенно непонятно: знаменитая Большая синагога, разрушенная и обгоревшая, все еще стояла и ее можно было восстановить, но в 1956 г. ее окончательно уничтожили…

После войны евреи свободно собирались в синагоге, полагая, что будет так, как в довоенное время. Но быстро опомнились, потому что начали приглашать молодых верующих на «парткомы», объяснять, что советский еврей в синагогу не ходит… Имея жизненный опыт многих поколений, евреи быстро все поняли. В то время около 2 % тогдашней еврейской общины Литвы (три тысячи человек) было сослано, т.к. большинство из них были зажиточными. Синагогу посещали в основном пожилые люди, они знали все молитвы, читали Тору. Очень быстро в Вильнюсской Хоральной синагоге появилась машина для выпечки мацы. Кстати, она и сейчас стоит на том же самом месте!

На фото: Симас Левин и раввин Шолом-Бер Крински

– Когда началось возрождение Литвы, Вы были одним из активных участников восстановления Еврейской общины Литвы, первым директором Вильнюсской еврейской школы, ее идейным руководителем, объяснявшим общественности о необходимости такой школы. Теперь, когда гимназия ОРТ им. Шолом-Алейхема стала одной из лучших в Литве, ни у кого не возникает сомнений в ее необходимости. Легко ли было создавать школу? Как это произошло?

– Это был длительный процесс. Национальное возрождение вдохновило нас. Евреи вместе с литовцами были у костров, у парламента. Мне посчастливилось быть в охраняемом парламенте, я видел тех, кто охранял здание тогдашнего Верховного Совета, они попеременно спали с ружьями. Глядя на них, я думал: как с такими ружьями они собираются защищать парламент? На, стоящие герои, полные энтузиазма, со старыми винтовками готовы умереть за Литву! Никогда не забуду этой картины… Национальное возрождение побудило нас восстановить еврейскую школу.

Большинство евреев не знали идиша и своих традиций, не читали еврейской истории. Что может объединить людей? Школа. Семён Финкельштейнас, который восстановил в 1989 г. еврейский спортивный клуб Литвы «Маккаби», вдохновил нас на создание школы. В то время я был уже опытным педагогом, работал директором школы в Паневежисе, писал докторскую диссертацию в Вильнюсском университете.

Вильнюсский отдел просвещения на удивление положительно отреагировал на наше желание создать еврейскую школу с преподаванием на литовском языке. Директор русской школы Лариса Яловая пошла нам на встречу и выделила помещение. Необходим был переходный период: собрать родителей, чтобы они пришли в школу; увидеть учителей, чтобы и учителя сели за парту для того, чтобы понять учебный процесс и культуру преподавания. Нужно было сделать переворот в сознании людей. Ведь родители не отдают своего ребенка в руки посторонних. На это потребовалось два года. Мы проводили интересные мероприятия, занятия. Родители привыкали к идее школы, видели учителей, изучали иврит и идиш.

Помню, нас вдохновляла необыкновенная изобретательность и энтузиазм Фриды Зиманене. Она всех звала в школу: «Ты еврей? Если еврей, почему не приходишь к нам?»

Мне очень помог тогдашний министр просвещения, профессор Генрикас Забулис. Мы получили помещение. После двух лет подготовки открыли первый класс с преподаванием на литовском. Моя жена была первой учительницей начальных классов.

Вместе с Мишей Якобасом (в то время он был моим заместителем и учителем математики) мы работали не покладая рук! Днем учились дети, а вечером приходили учиться родители… Таким было начало…

В 1991 г. Симас Левин уехал в Израиль. Известная еврейская организация JOINT направила Симаса создавать еврейские общины в России, на Дальнем Востоке. Директором еврейской школы им. Шолом-Алейхема стал М. Якобас. Прошло более 30 лет. Сейчас Гимназия ОРТ им. Шолом-Алейхема является одной из самых лучших и престижных в Вильнюсе. В ней учатся не только евреи, но и литовцы, русские, поляки и представители других национальностей. С 2020 г. гимназией руководит Рут Рехес.

Художник-карикатурист Лейзер Каган

Художник-карикатурист Лейзер Каган

Полина Пайлис 

http://club.berkovich-zametki.com/

Биографических данных Л. Кагана очень мало. Родился в 1910 г. в штетле Седа. Учился в Каунасской школе искусств. Но учёбу после первого курса не продолжил. Первые шаржи и карикатуры на страницах каунасских газет появились в 1931 г. В 1932–1933 годах состоялось пять выставок работ молодого карикатуриста.

B начале 20-го века и в межвоенные годы появились новые течения в искусстве, обусловленные новыми идеями и поисками новых выразительных средств. Два десятилетия в разных жанрах плодотворно творило в Литве немало талантливых художников-евреев:

  • Неемия Арбит Блат (1908–1999),
  • Зале Беккер (1896–1941/1942),
  • Мотл Гинзбург (1909 — ?),
  • Шолом Зельманович,
  • Довид Каган,
  • Элиас Каплан (1990–1944),
  • Иосиф Каплан (1900–1942),
  • Яков Липшиц (1903–1945),
  • Яков Мессенблюм (18941–1933),
  • Черне Перцикович (1912–1942),
  • Хаим Меер Файнштейн (1911–1944),
  • Бенцион Цукерман (1890–1941),
  • Яков Шер (1890–1944),
  • Иосиф Шлезингер (1919–1993),
  • Нолик Шмидт (1925–1944).
  • В Вильно (Польша) творили Хадаса Гуревич (1911–1943),
  • Бенцион Михтом (1909–1941),
  • Рахель Суцкевер (1909–1941),
  • Шейне Эфрон (1909–1983).

Из перечисленных художников карикатуристом был также М. Гинзбург, но уровень его коллеги Л. Каплана — на порядок выше.

Биографических данных Л. Кагана очень мало. Родился в 1910 г. в штетле Седа. Учился в Каунасской школе искусств. Но учёбу после первого курса не продолжил. Первые шаржи и карикатуры на страницах каунасских газет появились в 1931 г. Во второй половине этого года он приезжает в Ригу, где его карьера складывается успешно. В латышском обществе, особенно в спортивных кругах, он считается способным шаржистом. Он принял участие в организованном Латвийским олимпийским комитетом конкурсе шаржа и занял первое место. Рисовал он и шаржи участников, проходивших в Риге международных соревнований по легкой атлетике. Чемпион Латвии Янис Далинш прислал художнику благодарственное письмо с просьбой уступить ему оригинал. Несколько редакций предложили Л. Кагану сотрудничать в их газетах.

В 1932–1933 годах состоялось пять выставок работ молодого карикатуриста. Первая открылась в Паланге 28 июля. О ней в газете „Lietuvos aidas“[летувос айдас, лит. яз.: эхо Литвы] журналист Tinteris опубликовал статью «О выставке шаржей и карикатур Л. Кагана в Паланге»:

«На выставке было представлено 150 шаржей и несколько карикатур на членов правительства, общественных деятелей, писателей, журналистов, деятелей театра и искусства. На карикатуру времени уходит немного, но Л. Каган способен передать не только внешнее сходство, но и характер изображаемого. Для этого недостаточно только хорошо владеть техникой рисунка, для этого несомненно нужен талант. Если говорить о технике, то карикатуры отличаются лаконичностью используемых линий и штрихов на рисунке. Глаз не утомляется. Шаржи, на которых минимум линий, высоко ценятся. Готовясь к выставке в Паланге, Л. Каган шаржировал клайпедчан и палангцев. Выставку открыл ведущий оперный певец Государственного театра К. Петраускас. Часть собранных денег получат неимущие учащиеся Палангской средней школы, в здании которой проходит выставка. К этой выставке заметен интерес общественности».

Вскоре в этой же газете появился ещё один материал о выставке:

«Художественная выставка в прямом смысле слова — не развлечение, так её не назовёшь. Но выставка шаржей и карикатур Л. Кагана в Паланге — со своеобразным оттенком развлечения. Просторный зал средней школы с плотно увешанными стенами похож на красивую гостиную для смеха и веселья. Со всех сторон смотрит много знакомых всем личностей, которые вызывают улыбки: министры, генералы, полковники, профессора, известные художники, общественные деятели. Соединение их личностных особенностей с похожестью на шаржах вызывает улыбку у самого хмурого человека и заставляет его лицо просветлеть. Те шаржи, где всего несколько штрихов, впечатляют особенно сильно, Выставка проходит успешно. За несколько дней её посетило около 300 человек, и все ушли, вволю насмеявшись, и в приподнятом настроении».

Был выпущен и каталог этой выставки.

Вторая выставка шаржей и карикатур Л. Кагана состоялась 14–21 августа в Шяуляй. Из газеты „Mūsų momentas“[мусу моментас, лит. яз.: наш момент]:

«Находившийся в городе министр В. Сидзикаускас открыл выставку такими словами: «Меня охватывает радость от того, что у нас появились такие способные деятели искусства, благодаря которым имя Литвы станет известным за её пределами». Экспонировалось более 100 рисунков молодого художника, на которых большей частью изображены шяуляйцы, но немало и каунасцев. Все шаржи на удивление удачны, не перегружены деталями, которые утомляли бы зрителя. Их отличие в том, что автор умеет передать в шарже индивидуальность позировавшего ему человека. Горожанам выставка интересна, они массово её посещают. По желанию общественности её даже продлили на два дня».

Третья выставка шаржей и карикатур Л. Кагана экспонировалась в Панявежисе 7–11 сентября. По прибытии художник поспешил запечатлеть представителей общественности города. Экспозицию открывал мэр Т. Хадакаускас. Художник обещал в дни работы выставки шаржировать посетителей. Интерес к ней был большой.

Четвёртая выставка шаржей и карикатур Л. Кагана открылась в Каунасе 4 декабря в салоне Общества независимых художников. Она была приурочена к 100-летнему юбилею литовской прессы. Была выставлена 201 работа, из них только три — групповая карикатура. Это были шаржи тех людей, имена которых часто встречались на страницах газет. По мнению посетителей, после выставки в Паланге у художника немалые успехи в творчестве. Он, не обидев шаржируемого, запечатлевал характерные его особенности. Критики высказывали замечание, что шаржи и карикатуры людей в полный рост ему не удаются. А в портретном жанре он рисовальщик сильный. В искусстве карикатуры он лидер сейчас. У приходивших на выставку кроме знакомства с работами шаржиста была и возможность посмеяться от души, — поводов было много. По желанию посетителей выставки Л. Каган рисовал их шаржи.

В этом же году был выпущен каталог 201 шаржа этой выставки.

Пятая выставка состоялась 16–17 июля 1933 г. в Мажейкяй.

25 февраля 1933 г. в Стокгольме открылась международная выставка карикатур и шаржей. Было представлено 1317 работ художников из 19 стран. От Литвы было 11 работ четырёх карикатуристов, в том числе и Л. Кагана.

В феврале 1938 г. „Lietuvos aidas“напечатала заметку: «Выставка карикатур Л. Кагана в Швеции»:

«В настоящее время он живёт и работает в Стокгольме. Нарисованные им шаржи Сведа Гедина [путешественник, журналист], Роберта Тейлора [актёр] и участников международного турнира по теннису поместила на своих страницах „Svenska Dagbladet“, при этом подчёркивается, что сам автор из Литвы. Благодаря директору Королевской оперы в столице открылась выставка 50 цветных его шаржей оперных артистов».

В интернете есть такая информация о Л. Кагане:

«В 1933 г. состоялись выставки в Стокгольме, затем в Латвии, Эстонии. В 1939-1940 гг. жил и творил в Дании. С началом немецкой оккупации страны дальнейшая судьба неизвестна».

В 1931–1937 годах более 100 шаржей и карикатур Л. Кагана на знаковые фигуры республики и события в политической и общественной жизни было опубликовано в литовских газетах и журналах. В „Akademikas“[академикас], „Diena“[дена, лит. яз.: день], „Dienos naujienos“[денос науенос, лит. яз.: новости дня], „Lietuvos aidas“, „Literatūros naujienos“[литературос науенос, лит. яз.: новости литературы], „Sekmadienis“[секмаденис, лит. яз.: воскресенье], „Studentų balsas“[студенту балсас, лит. яз.: голос студентов] и др. Эти работы можно увидеть на портале Литовской национальной библиотеки им. М. Мажвидаса.

 

Юозапас Гербачаускас — литовский и польский писатель, литературный критик, общественный деятелей

 

Миколас Букша — дирижёр, композитор

 

Реувен Рубинштейн — юрист, журналист, писатель, редактор

Лейб Гофмеклер — пианист, дирижёр

Михаил Чехов — русский и американский актёр, театральный педагог, режиссёр

 

Добавление от автора:

3 декабря 1932 г. газета «Lietuvos aidas» [летувос айдас, эхо Литвы] поместила карикатуру Л. Кагана на весь свой коллектив, художник среди сотрудников редакции и администрации изобразил и себя, он второй справа.

 

Он признавал только настоящее

Он признавал только настоящее

Бенедикт Сарнов, lechaim.ru

14 января исполнилось 130 лет со дня рождения Осипа Мандельштама

Предыдущий отрывок я оборвал на том, что ощутить свое родство с советской реальностью Мандельштаму помогла неприязнь к каким-то «юношам тепличным», среди которых он не хотел «разменивать последний грош души».

Кто же они – эти «тепличные юноши»?

Очевидно, какие-то рафинированные интеллигентные мальчики, любители стихов, поклонники, может быть, даже эпигоны.

Вероятно, эти «тепличные юноши», почитающие себя единственными законными наследниками и хранителями культуры и презрительно третирующие новую власть, и раньше раздражали Мандельштама, побуждая его из чувства противоречия искать с этой новой властью черты духовного родства.

Это предположение плохо уживается с высказанным раньше другим предположением, будто у Мандельштама никогда не было «комплекса советского человека». И тем не менее:

«Как-то, веселые и оживленные, вернулись они вдвоем (с Ахматовой. – Б.С.) из гостей. Осип Эмильевич сделал за один вечер несколько “гафф’ов”: не так и не с тем поздоровался, не то сказал на прощание и, главное, скучал, слушая чтение нового перевода “Эдипа в Колоне”. Переводил С.В. Шервинский вместе с В.О. Нилендером, кажется, именно Нилендер и читал в этот вечер. Домашние смешки и словечки вылились в шуточное четверостишие Мандельштама:

Знакомства нашего на склоне

Шервинский нас к себе зазвал

Послушать, как Эдип в колонне

С Нилендером маршировал.

С. В. Шервинский. «Молодой человек с Пречистенки», как назвал его Мандельштам.

Ахматова дружила с Шервинским, но для Мандельштама поэты и деятели искусств подобного склада были противопоказаны. Так как я слышала много восторженных отзывов о Шервинском от его учеников, в частности от моей подруги Лены, от артистов-чтецов, студентов ГИТИСа, от переводчиков, я спросила Осипа Эмильевича, как он относится к нему. “Молодой человек с Пречистенки, – равнодушно ответил Мандельштам, – он таким и остался”».

(Эмма Герштейн. Мемуары. М., 1998. С. 52)

Чтобы понять, что скрывалось за этой лаконичной характеристикой, процитирую небольшой отрывок из воспоминаний С. Ермолинского о Булгакове, где тема «Пречистенки» дана широко и подробно.

«…На бывшей Пречистенке, в ее тесных переулках, застроенных уютными особнячками, жила особая прослойка тогдашней московской интеллигенции. Территориальный признак здесь случаен (не обязательно “пречистенцу” жить на Пречистенке), но наименование это не случайно. Именно здесь исстари селилась московская профессура, имена ее до сих пор составляют гордость русской общественной жизни. Здесь находились и наиболее передовые гимназии – Поливанова, Арсеньевой, Медведевское реальное, 1-я Московская гимназия. В наше время эти традиции как бы продолжались, но они теряли живые корни, продолжая существовать искусственно, оранжерейно. Об этом сатирически повествует неоконченный роман общего нашего с Булгаковым друга Наталии Алексеевны Венкстерн “Гибель Пречистенки” (рукопись еще при жизни покойной писательницы передана в ЦГАЛИ). Частично на эту тему написана повесть С.С. Заяицкого, талантливого и язвительного писателя и драматурга, “Жизнеописание Лососинова” (повесть была издана в середине 20-х годов).

Советские “пречистенцы” жили келейной жизнью…

Они писали литературоведческие комментарии, выступали с небольшими, сугубо академическими статьями и публикациями в журналах и бюллетенях.

Жили они в тесном кругу, общаясь друг с другом.

Квартиры их, уплотненные в одну, реже в две комнаты, превратившись в коммунальные – самый распространенный вид жилища тогдашнего москвича, – напоминали застывшие музеи предреволюционной поры. В их комнатах громоздились красное дерево, старые книги, бронза, картины. Они были островитянами в мутном потоке нэпа, советской культуры, еще очень противоречивой, зачастую прямолинейно примитивной в своих первых проявлениях.

У пречистенцев чтились филологи и философы (не марксисты, конечно). Они забавлялись беседами о Риккерте и Когене. В моду входили Фрейд и Шпенглер с его пресловутым “Закатом Европы”, в котором их привлекала мысль, что главенство политики является типичным признаком вырождения общества. А посему они толковали об образе, взятом из природы и преображенном творчеством, о музыкальных корнях искусства, о мелодии, связанной с ритмом… В них все еще сохранялась рафинированность декадентщины предреволюционной поры, но они считали себя хранителями самых высоких традиций московской интеллигенции.

В этом кругу к Булгакову отнеслись с повышенной заинтересованностью. В нем хотели видеть своего представителя. Хотели видеть его на Голгофе, падающего под ударами, – чуть ли не мучеником… Он очень скоро почувствовал, что эта среда отягчает его, как гири».

(С. Ермолинский. Михаил Булгаков. Из записок разных лет. В кн.: Сергей Ермолинский. Драматические сочинения. М., 1982. С. 607, 608)

Воспоминания Ермолинского, предназначенные для опубликования в советской печати, рисуют автора человеком, внутренне не отделяющим себя от новой, советской культуры, хотя и сознающим ее «прямолинейную примитивность». Таким же или почти таким же изображено в воспоминаниях и социальное самочувствие Булгакова.

Попытку изобразить Булгакова человеком, тянущимся к «новой советской культуре», можно считать наивной. Но я думаю, что скорее всего эта попытка объясняется тактическими намерениями автора, его желанием задним числом обелить Булгакова в глазах начальства.

Но саму коллизию Ермолинский не выдумал. Об этом свидетельствует, например, такая короткая запись в дневнике Елены Сергеевны Булгаковой (8 февраля 1936 года).

С. А. Ермолинский: «Советские пречистенцы жили келейной жизнью…»

«Коля Лямин. После него М.А. говорил, что хочет написать или пьесу или роман “Пречистенка”, чтобы вывести эту старую Москву, которая его так раздражает».

(Михаил и Елена Булгаковы. Дневник Мастера и Маргариты. М., 2001. С. 237)

Как бы ни относился Булгаков к «новой советской культуре», от «пречистенцев» его явно что-то отталкивало.

Впрочем, не надо обладать особой проницательностью, чтобы угадать, что именно раздражало Булгакова в этой рафинированной среде. Раздражало то, что Ермолинский называет «оранжерейностью». (Совпадение этого слова с мандельштамовским эпитетом «тепличный» вряд ли можно считать случайностью.)

Оранжерейность (или тепличность) этого бытия проявлялась в стремлении жить так, как будто ничего не случилось. Жить, исходя из того, что случившееся – незаконно и потому заслуживает в лучшем случае снисходительного, полупрезрительного, скептического созерцания с высоты некоего Олимпа.

Раздражала позиция незаинтересованного наблюдателя, неплодотворная и совершенно неприемлемая для художника.

Конфликт этот не нов. Он существовал всегда. Однако новая ситуация, возникшая в России после октября 1917 года, не только обострила этот давний конфликт, но и придала ему несколько иной смысл.

Извечный конфликт этот связан с тем, что интеллигенты – не только творцы. Все не могут, да и не должны быть творцами. Помимо творцов есть «хранители».

Роль «хранителя» культуры не менее важна, не менее необходима, чем роль творца. Особенно повышается она в эпохи, когда культуре что-либо угрожает, когда на нее покушаются, когда вспыхивает эпидемия погрома культуры.

Движимый стремлением уберечь от погрома духовные ценности, «хранитель» испытывает острую неприязнь ко всему, что не укладывается в жесткие рамки его представлений о культуре. Постепенно эта неприязнь становится органическим свойством его личности.

Человека, который по самому складу своей личности призван творить новое, эта ограниченность не может не раздражать. Он знает свое:

 

«Культура не рента. Надо не только цитировать. Надо говорить так, чтобы слова становились цитатами».

(Эренбург)

Творцу органически враждебна сама идея консервации культурных достижений. Хотя бы даже его собственных.

Таковы предпосылки для возникновения неизбежного конфликта между «творцом» и «хранителем» культуры.

Прав в этом извечном споре обычно бывает творец. Но после октября 1917 года возникла принципиально новая ситуация. Эпидемия «погрома культуры» на этот раз вспыхнула в нетривиальной форме. Она притворилась созидательным пафосом. Государство, узаконившее погром культуры, притворилось не разрушителем, а творцом.

Государство, открыто взявшее на себя функции погрома старой культуры, объявило, что погром культуры есть не что иное, как единственно возможный путь ее развития, закон ее движения (диалектический скачок).

Погром культуры объявлялся не разрывом культурных традиций, а началом новых, революционных традиций, призванных оплодотворить культуру, дать новый мощный толчок ее развитию.

С наибольшей откровенностью эту оригинальную идею выразил Маяковский.

Рассказывая о своем посещении Версальского музея, одного из величайших в мире собраний культурных ценностей, Маяковский так завершает описание:

Я все осмотрел,

                   поощупал вещи.

Из всей

       красотищи этой

мне

      больше всего

                   понравилась трещина

на столике

       Антуанетты.

В него

       штыка революции

                               клин

вогнали,

         пляша под распевку,

когда

        санкюлоты

                    поволокли

на эшафот

                 королевку.

Молодое государство, рожденное пафосом погрома всех «устаревших» ценностей, не признающее никаких корней, никаких культурных традиций, прикинулось естественным союзником интеллигента-творца. Оно сказало ему: «Мы с тобой одной крови, ты и я! Мы ненавидим одно и то же! И одно и то же нам дорого!» И интеллигенты поверили. Маяковский ликовал:

Другим

       странам

                   по сто.

История –

       пастью гроба.

А моя

       страна –

                   подросток,

твори,

       выдумывай,

                   пробуй!

Ну, Маяковский, положим, был байстрюк (так говорил о нем Маршак), он не был связан с культурной традицией сколько-нибудь прочными родовыми узами. Но поверил-то ведь не один Маяковский. Поверили все.

Поверил Эренбург и оглянуться не успел, как его прекрасная формула – «Культура не рента» – стала охранной грамотой, прикрывающей пафос погрома культуры.

Поверил Пастернак – наизаконнейшее дитя старой культуры, с младенчества дышавший ее воздухом, сын художника, бывавшего в доме у Толстого, ученик Когена (того самого, которого так чтили «пречистенцы»). Ликуя, захлебываясь от счастья, Пастернак вторил Маяковскому:

«…Наше государство, наше ломящееся в века и навсегда принятое в них, небывалое, невозможное государство!»

(Охранная грамота)

Пастернак говорил молодому советскому государству: «Мы с тобой одной крови, ты и я!» Он объяснялся ему в любви, потому что считал себя творцом нового, как и подобает истинному поэту. Лихорадочно искал он черты сходства, черты своего духовного родства с этим государством, ибо только так, казалось ему, можно было утвердить свое отличие от пустоцвета, от тепличного юноши, «от хлыща в его существованьи кратком…»

Был, правда, Булгаков, который на эту удочку не поддавался. Но, оказывается, даже он тяготился своей связью с «Пречистенкой».

Мандельштам держался дольше других. Он был непримирим.

Но вот небольшой отрывок из воспоминаний о Мандельштаме Э. Г. Герштейн:

«Возвращаясь со спектакля, я пожаловалась Осипу Эмильевичу на уныние и скуку в зрительном зале. Как убого все одеты, какие невыразительные лица. Он пришел в ярость. Он стал бурно уверять меня, что другой публики не бывало и в дореволюционные годы. Вспоминал любительские спектакли, благотворительные вечера, бытовые пьесы в драматических театрах, – всюду мещанская публика, гораздо хуже нынешней. “Ничего, ничего я там не оставил”, – страстно восклицал он.

Он признавал только настоящее. Прошлого для него не существовало. Возвращаться некуда…»

(Эмма Герштейн. Мемуары. Санкт-Петербург, 1998. С. 18)

Как видим, у Мандельштама тоже была своя «Пречистенка», от которой он отталкивался, с которой внутренне спорил.

Но это, конечно, еще не дает нам никаких оснований для того, чтобы изображать Мандельштама (как это делает Ермолинский по отношению к Булгакову) «тянущимся к новой советской культуре». Применительно к Мандельштаму это было бы даже еще большей неправдой, чем по отношению к Пастернаку, объяснявшему, что он не мог быть другом Мейерхольда, потому что не был для этого «достаточно советским человеком».

Е.С. Булгакова: «Михаил Афанасьевич говорил, что хочет написать или пьесу, или роман “Пречистенка”, чтобы вывести эту старую Москву, которая его так раздражает».

* * *

Недавно мне случилось прочесть солидную литературоведческую работу, предлагающую всю русскую литературу советского периода рассматривать как единый текст:

«Представим себе: мы в необозримой бесконечности. Идет ХХI век. Наконец позади весь ХХ век, со всеми своими катаклизмами – войнами, революциями, коллективизациями, массовыми террорами, голодами, житейскими волнениями и страстями… Из “бесконечной дали”, где мы находимся,.. не видно, чем отличается, скажем, Маяковский от Мандельштама.. Кто это написал: “Мы живем, под собою не чуя страны…”, “Я хочу быть понят моей страной…”, “Моя страна со мною говорила…” и “Когда такие люди в стране в советской есть”? Об одной и той же стране ведь идет речь, об одних и тех же людях!..

А это предчувствие гибели поэтами:

… я

     уже

          сгнию,

                   умерший под забором,

рядом

         с десятком

                         моих коллег.

 

И такое:

 

Вот и жизнь пройдет,

          Как прошли Азорские

Острова.

 

Или:

 

Я должен жить, хотя я дважды умер…

Да, я лежу в земле, губами шевеля…

 

Или о гибели поэзии:

 

                   …умри, мой стих,

                   умри, как рядовой,

       как безымянные

               на штурме мерли  наши!

Или еще, о “крупных оптовых смертях” ХХ века:

Миллионы убитых задешево

Протоптали тропу в пустоте…

Все эти различные “Стихи о неизвестном солдате” взяты из каких-нибудь “Воронежских тетрадей” того или другого поэта, в комнате которого дежурят “страх и муза в свой черед” (А. Ахматова). Предощущение смерти сближает».

(Игорь Кондаков. «Где ангелы реют». Русская литература ХХ века. Единый текст. Вопросы литературы, № 5, 2000)

Первая мысль: это, конечно, ирония. Что-то вроде знаменитой иронической фантазии Давида Самойлова:

В третьем тысячелетье

Автор повести

О позднем Предхиросимье

Позволит себе для спрессовки сюжета

Небольшие сдвиги во времени –

Лет на сто или на двести.

В его повести

Пушкин

Поедет во дворец

В серебристом автомобиле

С крепостным шофером Савельичем.

За креслом Петра Великого

Будет стоять

Седой арап Ганнибал –

Негатив постаревшего Пушкина.

Царь в лиловом кафтане

С брызнувшим из рукава

Голландским кружевом

Примет поэта, чтобы дать направление

Образу бунтовщика Пугачева.

Он предложит Пушкину

Виски с содовой,

И тот не откажется…

Что же ты, мин херц? –

Скажет царь,

Пяля рыжий зрачок

И подергивая левой щекой.

– Вот мое последнее творение,

Государь, –

И Пушкин протянет Петру

Стихи, начинающиеся словами

«На берегу пустынных волн…»

Скажет царь,

Пробежав начало,

– Пишешь недурно,

Ведешь себя дурно. –

И, снова прицелив в поэта рыжий зрачок,

Добавит: – Ужо тебе!

Ирония поэта грустна. Да и как не грустить, размышляя о том, что «если что и остается чрез звуки лиры и трубы, то вечности жерлом пожрется и общей не уйдет судьбы».

Но автор труда о едином тексте русской литературы ХХ века грустить по этому поводу не собирается.

Впрочем, как тут же выясняется из текста его статьи, он не собирается и иронизировать. Все, что он провозглашает в процитированном мною отрывке, оказывается, следует понимать самым серьезным образом. Буквально:

«Вообще, какие-либо определенные разделения в русской литературе ХХ века не очень-то получаются, если смотреть из нашей “бесконечной дали”. И даже по поводу спорной строки “опального поэта” (а какой у нас поэт, если, конечно, он был Поэтом, не был в опале?) мы не имеем сколько-нибудь определенного ответа. То ли эту знаменитую строку надо читать с победоносным пафосом:

И на земле, что избежит тленья,

Будет будить разум и жизнь Сталин,

то ли, наоборот, с трагическим надрывом и обличением (на чем настаивала, и слишком настойчиво для истины, Н. Я. Мандельштам):

Будет губить разум и жизнь Сталин.

Впрочем, мы и не можем толком рассудить, что правильнее: “будить” или “губить”. Каждое по-своему верно: кого-то имярек разбудил, а кого-то – губил и загубил…»

(Там же)

Вот оно, оказывается, как! Не только из какой-то там «космической дали», но даже из нынешней нашей, не такой уж, в сущности, далекой, мы тоже не можем «толком рассудить», что на самом деле правильнее – «будить» или «губить»:

В.В. Маяковский: «Мне больше всего понравилась трещина…»

«…и будил, губя, и губил, будя; будил и губил одновременного или попеременно, одно неотличимо от другого, поэт колебался в своем выборе слов и смыслов (“будил/губил”), потому что слова были созвучны (“будет/ будит”), а смыслы двоились и сливались в едином смысловом пространстве, где пробуждение равносильно гибели, а смерть является пробуждением от кошмара действительности. И добровольный уход, как у Маяковского, и насильственная гибель, как у Мандельштама.

С нашей высоты мы не отличаем, например, Платонова от Фадеева, что бы нам ни говорили об их весьма несхожих взаимоотношениях с “отцом народов”. Какое кому дело сегодня, кто из двух писателей был генеральным секретарем Союза советских писателей, хотя писал гораздо меньше, чем самому хотелось, а кто – остался без средств к существованию и под запретом писательства, хотя все время продолжал писать. Здесь виновата личная судьба, а не история. В сущности же, и “Разгром” и “Чевенгур” написаны об одном и том же – о победе социализма в одном отдельно взятом отряде мечтателей и гибели этого отряда в незавершенном походе».

(Там же)

Я бы не стал так подробно останавливаться на этих рассуждениях доктора философских наук (каковым оказался автор цитируемого труда), если бы такой подход не отражал – в сгущенной, отчасти даже пародийной форме – весьма распространенную, можно даже сказать всеобщую точку зрения. Если не на всю русскую литературу ХХ века, то, во всяком случае, на поэзию позднего Мандельштама.

Даже Александр Кушнер (я говорю «даже», потому что не стиховед и не философ, поэт все-таки) – все стихи Мандельштама 30-х годов, в сущности, ведь тоже рассматривает как некий единый текст.

Отчасти я этого уже касался, приводя его рассуждение о стихотворении Мандельштама «Если б меня наши враги взяли…» Но сейчас, в связи с поразившей меня теорией единого текста (не столько даже теорией, сколько вытекающей из этой теории практикой), есть смысл к этому его рассуждению вернуться снова.

Процитировав последнюю треть стихотворения и заключающие его финальные строки («И по земле, что избежит тленья, Будет будить разум и жизнь – Сталин»), непосредственно вслед за этой концовкой стихотворения, что называется, впритык к ней, Кушнер восклицает:

«После этого попробуйте Мандельштама “оторвать от века”. Он сказал, что из этого выйдет: “Ручаюсь вам, себе свернете шею!”»

Давид Самойлов: «В третьем тысячелетье автор повести о позднем Предхиросимье…»

По прямому смыслу этого «монтажного стыка» получается, что без риска свернуть себе шею Мандельштама нельзя (как ни старайся, все равно не удастся; да он и сам этого не позволит!) оторвать от Сталина, имя и облик которого в его, Мандельштамовом, сознании тоже является символом века, можно даже сказать синонимом самого этого понятия – век.

Первая, сразу бросающаяся в глаза натяжка тут состоит в том, что стихотворение «Если б меня наши враги взяли…» написано в 37 году, а стихи, из которых вырваны строки «Попробуйте меня от века оторвать, ручаюсь вам, себе свернете шею», – в 31-м.

Мандельштам 31 года и Мандельштам 37-го – это два разных Мандельштама.

Эта мандельштамовская формула («Я человек эпохи Москвошвея»), возможно, была полемическим ответом на знаменитые строки Пастернака:

Мне все равно, какой фасон

Сужден при мне покрою платьев.

Любую быль сметут, как сон,

Поэта в ней законопатив.

Но даже если это и не так, какой-то полемический запал тут безусловно присутствует. Быть может, это – явно полемическое «Пора сказать вам…» было обращено все к тем же «пречистенцам», демонстративно игнорирующим современность, продолжающим жить так, как будто в мире (и в их жизни) ничего не случилось. А может быть, и возражение самому себе, полемический отклик на собственные строки, написанные семью годами раньше:

Нет, никогда, ничей я не был современник,

Мне не с руки почет такой.

О, как противен мне какой-то соименник –

То был не я, то был другой.

(1924)

Но как ни толкуй эти строки из мандельштамовского стихотворения 31 года, одно несомненно: они несут в себе совсем не тот смысл, который в них вкладывает (пытается вложить) Александр Кушнер. Лучше даже сказать – совсем не тот, какой он им приписывает.

Пора вам знать, я тоже                                               

                                     современник,

Я человек эпохи Москвошвея.

Смотрите, как на мне                

            топорщится пиджак,

Как я ступать и говорить умею!

Попробуйте меня от века                                                 

                                     оторвать! –

Ручаюсь вам, себе свернете шею!

Смысл этих строк в том, что поэт всеми порами, каждой клеточкой своего существа ощущает: вся жизнь перепахана до корней, к старому возврата больше нет.

 

Когда подумаешь, чем связан

                                         с миром,

То сам себе не веришь: ерунда!

Полночный ключик от чужой квартиры,

Да гривенник серебряный в кармане,

Да целлулоид фильмы воровской.

Да, к прежней жизни возврата нет и быть не может. Но он и не хочет этого возврата:

«”Ничего, ничего я там не оставил”, – страстно восклицал он.

Он признавал только настоящее. Прошлого для него не существовало. Возвращаться некуда. “Завели к бросили”, – вот дословное резюме его речи о нашей современности, то есть о пресловутой “советской действительности”».

(Эмма Герштейн. Мемуары. Санкт-Петербург, 1998. С. 18)

Этот рассказ Эммы Григорьевны я уже приводил. Но – без последней фразы, которую приберегал для уяснения сокровенного смысла как раз вот этих самых мандельштамовских строк:

Я человек эпохи Москвошвея.

Смотрите, как на мне

топорщится пиджак…

И т. д.

Сводить стихи Мандельштама 31 года и его же стихи, написанные в 37-м, в некий единый текст – по меньшей мере некорректно.

Но на самом деле Кушнер этим своим «монтажным стыком» совершил нечто большее. Он включил эти мандельштамовские строки в единый текст советской поэзии начала 30-х годов, где слово «век» и в самом деле было синонимом таких понятий, как «революция», «советская власть», ну и конечно – «Сталин».

А век поджидает на мостовой,

Сосредоточен, как часовой…

Оглянешься – а вокруг враги;

Руки протянешь – и нет друзей;

Но если он скажет: «Солги», – солги.

Но если он скажет: «Убей», – убей.

(Эдуард Багрицкий)

Для Багрицкого эти страшноватые приметы века прямо персонифицировались в облике Сталина:

Я тоже почувствовал тяжкий                                         

                                                груз

Опущенной на плечо руки.

Подстриженный по-солдатски ус

Касался тоже моей щеки.

У Мандельштама это было совсем не так. «Век» для него – не псевдоним. Когда он говорит: «Попробуйте меня от века оторвать, ручаюсь вам, себе свернете шею!» – это вовсе не значит: «Попробуйте оторвать меня от Советского государства!» Скорее это – спор с государством, не признающим за ним права считать себя «современником», сыном века.

Что же касается понятия «век» как категории социальной, а не просто календарной, то с этим «веком» у Мандельштама отношения были совсем не те, что у Багрицкого.

Лирический герой Багрицкого ПРИНИМАЕТ неизбежность предлагаемых ему «веком» условий игры. Что говорить!  Лгать  и  убивать  ему  не  хочется.  Но  ЕСЛИ  ОН  СКАЖЕТ! – ничего не поделаешь, придется. У него нет другого выбора.

Багрицкий, конечно, пошел гораздо дальше Пастернака. Тот тоже хотел быть «со всеми сообща и заодно с правопорядком». Но он надеялся, что всё еще, может быть, как-нибудь обойдется, период «мятежей и казней», омрачивших начало нового царствования, сменится другим, более мирным и благостным, и лгать, и убивать, глядишь, не придется.

Этим его надеждам, как мы знаем, не суждено было сбыться.

«Как-то днем приехала машина. Из нее вышел человек, собиравший подписи писателей с выражением одобрения смертного приговора военным “преступникам” – Тухачевскому, Якиру, Эйдеману. Первый раз я увидела Борю рассвирепевшим. Он чуть не с кулаками набросился на приехавшего, хотя тот ни в чем не был виноват, и кричал: “Чтобы подписать, надо этих лиц знать и знать, что они сделали. Мне же о них ничего не известно, я им жизни не давал и не имею права ее отнимать. Жизнью людей должно распоряжаться государство, а не частные граждане. Товарищ, это не контрамарки в театр подписывать, я ни за что не подпишу!” Я была в ужасе и умоляла его подписать ради нашего ребенка. Но он мне сказал: “Ребенок, который родится не от меня, а от человека с иными взглядами, мне не нужен, пусть гибнет”.

Тогда я удивилась его жестокости, но пришлось, как всегда в таких случаях, ему подчиниться…

Слухи об этом происшествии распространились. Борю вызвал тогдашний председатель Союза писателей Ставский. Что говорил ему Ставский – я не знаю, но Боря вернулся от него успокоенный и сказал, что может продолжать нести голову высоко и у него как гора с плеч свалилась. Несколько раз к нему приходил Павленко, он убеждал Борю, называл его христосиком, просил опомниться и подписать…

На другое утро, открыв газету, мы увидели его подпись среди других писателей! Возмущению Бори не было предела. Он тут же оделся и отправился в Союз писателей. Я не хотела отпускать его, предчувствуя большой скандал, но он уговорил меня остаться. По его словам, все страшное было уже позади, и он надеялся скоро вернуться на дачу. Приехав из Москвы в Переделкино, он рассказал мне о разговоре со Ставским. Боря заявил, что ожидал всего, но таких подлогов он в жизни не видел, его просто убили, поставив его подпись.

На самом деле его этим спасли. Ставский сказал ему, что это редакционная ошибка. Боря стал требовать опровержения, но его, конечно, не напечатали».

(Борис Пастернак: второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак // З.Н. Пастернак. Воспоминания. М., 1993. С. 295, 296.)

 

З.Н. Пастернак: «Я была в ужасе и умоляла его подписать…»

Багрицкий до 37 года, слава Б-гу, не дожил, и гадать о том, как он повел бы себя в такой ситуации, не хочется. Но из процитированного выше знаменитого его четверостишия ясно видно, что никаких иллюзий на этот счет (в отличие от Пастернака) у него не было: заставят лгать, заставят убивать, и – ничего не поделаешь! – придется подчиниться.

Разница между Пастернаком и Багрицким, конечно, велика. В отличие от Багрицкого Пастернак никогда не ощущал себя советским поэтом. Даже – советским человеком. Объясняя причины своей размолвки с ЛЕФом, признался, что ЛЕФ всегда угнетал его «своей избыточной советскостью». Так вот прямо и написал!

Цитируя стихотворение Вольфа Эрлиха, в котором тот «вынес за одни скобки» стансы Пастернака («Столетье с лишним, не вчера…») и мандельштамовское «Мне на плечи кидается век-волкодав…», я упирал на не замеченную автором огромную разницу между ними. Справедливости ради надо, однако, сказать, что у молодого советского поэта были немалые основания считать оба эти стихотворения лирическим самовыражением двух «контриков». (Именно так это тогда воспринималось и называлось.)

«А.Н. Толстой рассказывал, что он был на каком-то юбилейном чествовании ГПУ:

– Было много народу и десяток поэтов со сцены читали дифирамбы сему учреждению. Уже после них стал читать свои стихи Пастернак, это было совсем другое кушанье: говорил стихами, как каторжна работа этих людей и самое учреждение. В зале прошел озноб, улыбки смылись. Пастернака ночью арестуют, уедет в тартарары, исчезнет, как тогда исчезали многие…

Разошлись в смущении и флюгерном настроении. Никаких немедленных кар для Пастернака не последовало, но он был все время под ударом, в любую ночь его могли арестовать, он хорошо это понимал и говорил мне об этом, он не принял революции, такой, какая произошла, и кругом это чувствовали, чувствовали и на верхах…»

(Вл. Крымов. А.Н. Толстой без ретуши. Мосты. Кн. 7. 1961. С. 370)

Лазарь Флейшман, приведя в своей монографии о Пастернаке это свидетельство, замечает, что, «хотя нам неизвестны стихи Пастернака о ГПУ и сомнительно, чтобы поэт таковые сочинял», рассказ этот «несомненно психологически и фактически в своей основе точен».

И – продолжает:

«Но острота описанной ситуации не оставляет, а наоборот, усиливается при предположении, что на торжественном вечере ГПУ Пастернак прочел стихотворение “Столетье с лишним – не вчера”, вошедшее в сборник “Второе рождение”. Стихотворение это принадлежит к наиболее откровенным лирическим исповедям поэта. За одически-панегирической и исторически-“оптимистической” поверхностью в нем мерцает жуткая изнанка реальности».

(Лазарь Флейшман. Борис Пастернак в двадцатые годы. Петербург, 2003. С. 350)

Это верно. Изнанка действительно мерцает. И Пастернака за такие стихи вполне могли арестовать – не тогда, так позже, когда на смену «вегетарианским временам» (выражение Ахматовой) пришли другие.

Арестовали же Наума Коржавина, инкриминируя ему – среди прочих – и такое его стихотворение:

Я все на свете видел наизнанку

И путался в московских тупиках.

А между тем стояло на Лубянке

Готическое здание Чека.

 

Оно стояло и на мир смотрело,

Храня свои суровые черты.

О, сколько в нем подписано расстрелов

Во имя человеческой мечты…

 

И в наших днях, лавирующих, веских,

Петляющих, – где вера нелегка,

Оно осталось полюсом советским –

Готическое здание Чека.

И если с ног прошедшего останки

Меня сшибут, – то на одних руках

Я приползу на красную Лубянку

И отыщу там здание Чека.

Несомненный «одически-панегирический и исторически-оптимистический» пафос стихотворения (куда более панегирический и оптимистический, чем у Пастернака) – не помог.

Знак (плюс или минус, приятие или неприятие) тут был совершенно не важен. Запретными были не чувства поэта, какими бы они ни были, а само прикосновение к опасной теме. «Тут был рубеж запретной зоны», как позже скажет об этом Твардовский.

Нет, воспевать «готическое здание», вообще-то, было можно. Но – не по-интеллигентски (мол, убивать, конечно, нехорошо, но во имя светлого будущего, к которому мы все идем, придется пройти и через это), а – по-свойски, «по-пролетарски».

Например, вот так:

Мы отстаиваем дело,

Созданное Ильичем.

Мы, бойцы

                    Наркомвнудела,

Вражьи головы сечем.

(Вас. Лебедев-Кумач)

Н. Коржавин: «Я всё на свете видел наизнанку…»

Сечь вражьи головы предлагалось лихо и весело, без всяких этих интеллигентских штучек. Карающий меч революции ни в каких оправданиях не нуждался. Вологодский конвой шуток не понимал.

Кто знает, проживи Багрицкий чуть дольше, может быть, и его бы тоже замели. И на допросах вменяли бы ему в вину те самые – тоже вроде «одически-панегирические и исторически-оптимистические» – строки:

Но если он скажет: «Солги», – солги.

Но если он скажет: «Убей», – убей.

Посадили же во время войны, в эвакуации, его вдову Лидию Густавовну. Уж не знаю, что ей там шили, – шпионаж или подготовку террористического акта, или еще что-нибудь в том же роде.

С ней там, кстати, произошел такой забавный случай.

Дело было в Караганде. И надо же было так случиться, что здание местного отделения НКВД располагалось на улице Багрицкого. И следователь, допрашивавший Лидию Густововну, спросил:

– Скажите, а тот Багрицкий, именем которого наша улица названа, он вам не родственник?

Лидия Густавовна сухо ответила, что это ее муж.

Не знаю, поверил он ей или не поверил. Хотя он ведь легко мог это установить по материалам следственного дела. Как бы то ни было, этим ее ответом он удовлетворился вполне и больше к этой скользкой теме не возвращался ни разу.

Всё это я к тому, что с Багрицким Пастернака, пожалуй, скорее можно было бы «вынести за одним скобки», чем с Мандельштамом. (Я имею в виду, конечно, только «ТБС» и «Столетье с лишним – не вчера».) При всей разнице отношения каждого из них к «мерцающей» в их стихах жуткой реальности оба они озабочены тем, что будут замараны соучастием (вольным или невольным) в гибели других.

Мандельштам в отличие от них ясно понимал, что дело идет о его собственной гибели. Это ЕМУ на плечи кидается «век-волкодав». Это ЕГО костям предстоит хрустеть на кровавом колесе в пыточном застенке.

И уж во всяком случае, быть «заодно» с таким «правопорядком», при котором приходится если и не лгать и не убивать самому, так одобрять ложь и убийство, он не хотел:

Запихай меня лучше, как шапку, в рукав

Жаркой шубы сибирских степей.

В переводе на язык презренной прозы это ведь значит: нет, уж лучше сошлите меня в Сибирь!

В 31 году, когда были написаны эти строки, он еще мог надеяться на такой, сравнительно мягкий вариант расправы с инакомыслящими.

А он ведь – не просто инакомыслящий. Он это свое «инакомыслие» готов отстаивать «с оружием в руках». Он ощущает и осознает себя в полном смысле этого слова бойцом – бойцом сопротивления, честно заслужившим последнюю, посмертную воинскую почесть:

Чур! Не просить, не жаловаться, цыц!

Не хныкать!

             Для того ли разночинцы

Рассохлые топтали сапоги,

                             чтоб я теперь их предал?

Мы умрем, как пехотинцы,

Но не прославим

          ни хищи, ни поденщины,

                                              ни лжи.

Есть у нас паутинка шотландского старого                                                        

                                                            пледа,

Ты меня им укроешь, как флагом военным,                                                  

                                                когда я умру.

(Май – 4 июня 1931)

Эти строки, кстати, – из того самого стихотворения, в котором он называет себя человеком «эпохи Москвошвея», которого никому, никогда, ни при каких обстоятельствах не удастся «оторвать от века».

Но – как уже было сказано – все это было еще до катастрофы.

* * *

«Ода» и примыкающие к ней стихи («Будет будить разум и жизнь Сталин» и т.п.) катастрофой не были.

Настоящая катастрофа настигла его, когда он – к счастью, не навсегда! – действительно утратил сознание своей правоты.

В одной из своих статей о Мандельштаме Э.Г. Герштейн заметила, что после стихотворения про кремлевского горца «Сталин как творческая тема больше не существовал для Мандельштама. Она была исчерпана эпиграммой “Мы живем, под собою не чуя страны…” Осталась тема личной зависимости от Сталина, разработанная в разных ракурсах».

(Эмма Герштейн. Поэт поэту – брат. Знамя, № 10, 1999. С. 156)

 

Э. Багрицкий: «Но если он скажет: “Солги!” – солги. Но если он скажет: “Убей!” – убей».

Если бы это было так!

То-то и горе, что в какой-то момент тема «личной зависимости от Сталина» слилась в его сознании с темой его кровной связи с веком. Понятия «век» (от которого его пытаются оторвать) и «советское государство» слились для него в единое целое, в нерасторжимое единство. Совсем как у Багрицкого. И совсем как у Багрицкого, синонимом, символом века стал для него Сталин:

Средь народного шума и спеха

На вокзалах и площадях

Смотрит века могучая веха

И бровей начинается взмах.

Я узнал, он узнал, ты узнала –

А теперь куда хочешь влеки:

В говорливые дебри вокзала,

В ожиданье у мощной реки.

 

Далеко теперь та стоянка,

Тот с водой кипяченой бак –

На цепочке кружка-жестянка

И глаза застилавший мрак.

 

Шла пермяцкого говора сила,

Пассажирская шла борьба,

И ласкала меня и сверлила

От стены этих глаз журьба.

 

Много скрыто дел предстоящих

В наших летчиках и жнецах,

И в товарищах реках и чащах,

И в товарищах городах.

 

Не припомнить того, что было –

Губы жарки, слова черствы –

Занавеску белую било,

Несся шум железной листвы.

 

А на деле-то было тихо –

Только шел пароход по реке,

Да за кедром цвела гречиха,

Рыба шла на речном говорке.

 

И к нему – в его сердцевину –

Я без пропуска  в Кремль вошел,

Разорвав расстояний холстину,

Головою повинной тяжел.

Как ни относись к этим стихам, как ни воспринимай их, одно несомненно. Как небо от земли отличаются они от тех, казенно-прославляющих рифмованных строк, которые Мандельштам так трудно выдавливал из себя, завидуя Асееву, который, в отличие от него, был – «мастер».

На этот раз стихи вышли совсем другие: обжигающие искренностью, несомненностью выраженного в них чувства.

Иначе быть не могло. Тут достаточно было сделать только первый шаг. Дальше уже все дороги вели в Рим.

Тропинка, которая привела в этот «Рим» Мандельштама, впоследствии превратилась в торную дорогу, в хорошо наезженную колею. След, оставшийся после его блужданий во мраке, превратился в схему, ставшую одним из стандартов, одним из непременных нормативов ортодоксального советского искусства.

В окончательном своем виде схема эта обрела такой вид.

Интеллигент старой формации, один из тех, кто создает подлинные духовные ценности, радостно принимает советскую власть. Ученики его – жалкие эпигоны, творческие импотенты, «тепличные юноши», третирующие новую власть, – с недоумением от него отворачиваются. Он одинок. Но – прав.

В фильме «Депутат Балтики» это единение духа творчества с советской властью символизировал ученый-естественник профессор Полежаев.

В популярном романе В. Каверина «Исполнение желаний» – ученый-историк академик Бауэр.

То, что у Мандельштама было туманным намеком, нуждающимся в расшифровке, здесь обрело уже вполне завершенный характер развернутой, во всех деталях продуманной концепции. Как сказано в известном стихотворении Боратынского:

Сначала мысль воплощена

В поэму сжатую поэта,

Как дева юная, темна

Для невнимательного света;

Потом, осмелившись, она

Уже увертлива, речиста,

Со всех сторон своих видна,

Как искушенная жена

В свободной прозе романиста.

Итак, если мы хотим, чтобы интересующая нас мысль стала нам «со всех сторон своих видна», есть прямой смысл рассмотреть ее в том окончательном, развернутом виде, какой она обрела «в свободной прозе романиста».

Академик Бауэр незадолго до смерти читает студентам свою последнюю лекцию. Он говорит:

«Есть разные отношения к науке, есть отношение семейное, переходящее из поколения в поколение, годами живущее в академических квартирах на Васильевском острове, и есть другое отношение – жизненное, практическое, революционное… И вот я хочу предостеречь… Это для молодежи имеет особенное значение. Не берите пример с ученых, перепутавших науку со своей карьерой, со своей семьей, со своей квартирой… Помните о совести научной, о честности в науке, без которой никому не дано вздохнуть чистым воздухом вершин человеческой жизни… И еще одно. За долгие годы работы я собрал много книг, много редких рукописей, среди которых найдутся, пожалуй, и единственные экземпляры. Это все я отдаю вам. Университету или публичной библиотеке, пускай уж там рассудят, – но, вам, которые придут на наше место в науке…»

Уже в этой прекрасной речи есть одна еле заметная подтасовка. Получается так, как будто отношение к науке, переходящее из поколения в поколение, обязательно чревато опасностью перепутать науку с квартирой, со своей квартирой.

Практически речь Бауэра означает: через голову старых интеллигентов, где интеллигентность передавалась из поколения в поколение, – новым, законным наследникам, студентам «от сохи» и «от станка» передаю я свой светильник!

Основные события романа разворачивают эту альтернативу в сюжет. Есть два пути: либо украсть ценные рукописи из архива своего учителя и бежать в Париж, либо – с советской властью. Третьего не дано! Финальная фраза романа звучит так:

«Холодный дом. Жильцы выехали… Имущество – вещи и мысли – поручено государству. Другие наследники – не по крови – въедут в этот дом, оботрут пыль, прочитают книги».

Туманная мысль поэта обрела здесь предельную ясность. Не только книги, но и мысли (заметьте!) – все духовное имущество хозяина дома поручено государству.

Монополия государства на мысль, на всю духовную жизнь общества получает высшее оправдание.

(Опубликовано в №148, август 2004)

Инстинкт продолжения рода

Инстинкт продолжения рода

Бенедикт Сарнов, lechaim.ru

14 января 2021

«Нетерпимости у О. М. хватило бы на десяток писателей, – замечает в своих воспоминаниях вдова поэта. – Однажды в Болшеве к нему пристали философские и литературоведческие дамочки, просили стихи и уверяли, что “вы наш поэт” … Он им ответил, что надо понимать: если существует его поэзия, значит, нет их науки, или наоборот, а потому миролюбивой всеядности нет места».

(Надежда Мандельштам. Воспоминания)

Надежда Мандельштам: «Нетерпимости у О.М. хватило бы на десяток писателей…»

Нетерпимость была не просто свойством его души. Она была его священным принципом, его девизом:

«Чем была матушка-филология, и чем стала… Была вся кровь, вся нетерпимость, а стала пся кровь, все – терпимость».

(Четвертая проза)

В той же «Четвертой прозе» он высказался на эту тему еще резче, еще исступленнее:

«Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю…

Этим писателям я запретил бы вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей – ведь дети должны за нас продолжать, за нас главнейшее досказать – в то время как их отцы запроданы рябому черту на три поколения вперед».

Особенности своей духовной конституции, которые Пастернак, оправдываясь, называл «тем, что всякой косности косней», искренно полагая, что они затрудняют его путь к тем, кто прав, – именно эти особенности Мандельштам рассматривал как своеобразную гарантию непреложности и неколебимости своей правоты.

И тем не менее, как это ни парадоксально, в какой-то момент Мандельштам тоже захотел «труда со всеми сообща». Вопреки своей всегдашней трезвости и безыллюзорности он даже еще острее, чем Пастернак, готов был ощутить в своем сердце любовь и нежность к жизни, прежде ему чужой. Потому что из этой жизни его насильственно выкинули.

Осип Мандельштам: «Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо…»

***

Осознав, что его лишили права чувствовать себя «советским человеком», Мандельштам вдруг с ужасом ощутил это как потерю:

Упиралась вода в сто четыре весла,

Вверх и вниз на Казань и на Чердынь несла.

 

Там я плыл по реке с занавеской в окне,

С занавеской в окне, с головою в огне.

 

И со мною жена – пять ночей не спала,

Пять ночей не спала – трех конвойных везла…

 

Я смотрел, отдаляясь на хвойный восток –

Полноводная Кама неслась на буек…

 

И хотелось бы тут же вселиться – пойми –

В долговечный Урал, населенный людьми,

 

И хотелось бы эту безумную гладь

В долгополой шинели – беречь, охранять.

(Май, 1935)

Чувство это было подлинное, невыдуманное, реальное. И Мандельштам ухватился за него, как утопающий за соломинку, стал судорожно раздувать эту крохотную искорку, чтобы, не дай Б-г, она не угасла, стал беречь и лелеять ее как единственную возможность выжить:

Люблю шинель красноармейской складки,

Длину до пят, рукав простой

                               и гладкий

И волжской туче родственный

                               покрой,

Чтоб, на спине и на груди

                               лопатясь,

Она лежала, на запас не тратясь,

И скатывалась летнею порой.

Проклятый шов, нелепая затея

Нас разлучили. А теперь, пойми –

Я должен жить, дыша

                   и большевея,

И перед смертью хорошея,

Еще побыть и поиграть с людьми.

(Май-июнь, 1935)

Он сам еще даже не понимал, что с ним произошло. Он думал, что он – все тот же, прежний, несломленный, одержимый неистребимым сознанием своей правоты:

Лишив меня морей, разбега и разлета

И дав стопе упор насильственной земли,

Чего добились вы? Блестящего расчета:

Губ шевелящихся отнять вы не могли.

(Май, 1935)

А «блестящий расчет» тем временем уже дал в его душе свои первые всходы. И «шевелящиеся губы» непроизвольно лепили уже совсем иные слова:

Да, я лежу в земле, губами шевеля,

Но то, что я скажу, заучит каждый школьник:

 

На Красной площади всего круглей земля,

И скат ее твердеет добровольный…

(Май, 1935)

Почвой, на которой проросло это странное семя, было – завладевшее душой поэта сознание противоестественности своего насильственного отторжения от жизни, нормальное человеческое желание «побыть с людьми».

Когда-то, в доброе старое время, факт ареста сам по себе еще не делал это естественное желание столь трагически неосуществимым. Человек был отторгнут от жизни, но связь его с людьми не прерывалась.

Сталинская тюрьма представляла в этом смысле совсем особый случай.

Здесь сам факт насильственного изъятия из жизни сразу отнимал у заключенного право на сочувствие, хотя бы тайное, тех, кто остался на воле. Отнимал даже право на их жалость.

Мандельштам столкнулся с этим тотчас же после ареста, по дороге в Чердынь.

«В переполненных вагонах, на шумных вокзалах, на пароходе, словом, всюду никто не обращал внимания на такое экзотическое зрелище, как двое разнополых людей под конвоем трех солдат. Никто даже не обернулся и не посмотрел на нас. Привыкли они что ли к таким зрелищам или боялись “заразы”? Кто их знает, но думаю, что это было проявлением особой советской вежливости: раз ссылают, да еще под конвоем, видно, так и надо… Это равнодушие толпы очень огорчало О.М.: “Раньше они милостыню арестантам давали, а теперь даже не поглядят”. Он с ужасом говорил, что на глазах такой толпы можно сделать что угодно – растерзать, убить арестанта, а зрители повернутся спиной».

(Надежда Мандельштам. Воспоминания)

Потрясло Мандельштама не просто равнодушие. С равнодушием и даже с враждебностью толпы арестант мог столкнуться и по дороге в царскую ссылку. Но тут было другое. Это было столкновение с монолитом, именуемым «морально-политическим единством советского народа». Не зря, оказавшись в Чердыни, озабоченная тяжелым психическим состоянием Мандельштама, Надежда Яковлевна расспрашивала ссыльных эсеров и меньшевиков, хорошо помнивших царские тюрьмы: «А раньше тоже из тюрьмы выходили в таком виде?»

Ссыльные в один голос отвечали, что прежде арест почему-то так не действовал на психику заключенного.

Мандельштам с ужасом ощутил, что фактом ареста его обрекли на полное, абсолютное отщепенчество. А жизнь, между тем, продолжалась. Люди смеялись, плакали, любили. В Москве строили метро.

Между ним и всей этой нормальной жизнью сразу возникла пропасть. И у него появилась естественная потребность уверить себя, что его выкинули из этой жизни несправедливо, что он этой жизни вовсе не чужой, что его с ней связывают узы кровной, внутренней, духовной близости. Близости, которую надо таить про себя, в которой даже нельзя никому признаться – все равно не поверят:

Ну, как метро? Молчи, в себе таи,

Не спрашивай, как набухают почки…

А вы, часов кремлевские бои –

Язык пространства, сжатого до точки.

(Апрель, 1935)

Н.Я. Мандельштам считает эти настроения последствием травматического психоза, который Мандельштам перенес вскоре после ареста. Болезнь была очень тяжелой, с бредом, галлюцинациями, с попыткой самоубийства.

Говоря о том, как быстро Мандельштам сумел преодолеть эту тяжелейшую психическую травму, она замечает:

«Единственное, что мне казалось остатком болезни, это возникавшее время от времени желание примириться с действительностью и найти ей оправдания. Это происходило вспышками и сопровождалось нервным состоянием, словно в те минуты он находился под гипнозом. В такие минуты он говорил, что хочет быть со всеми и боится остаться вне революции, пропустить по близорукости то грандиозное, что совершается на наших глазах».

Можно, конечно, считать это болезнью. Но тогда придется признать, что болезнь эта была чрезвычайно широко распространена.

Вряд ли в ту пору можно было найти в стране интеллигента, который в той или иной форме не был бы тронут этой болезнью.

Болезнь поощрялась, культивировалась, считалась необходимой и благотворной, – так сказать, болезнью роста. Официальное наименование у нее было – «перековка».

Много было самых разнообразных средств, с помощью которых человека толкали в объятия этой странной болезни. Было, например, такое слово: «двурушничество». Этим словом клеймили каждого, кто имел какие-либо сомнения, хотя бы даже не принципиальные, частные, ничтожные. Каждого, кто по своему психологическому складу хоть несколько отличался от общепринятого стереотипа.

Признаться кому-либо в своих сомнениях – значило сделать на себя донос. Признаться в них самому себе – значило признать себя двурушником. А это очень неприятно – думать о себе: «Я – двурушник». Или – еще того хуже – в ужасе повторять трагикомическую, но вполне адекватную идиотизму происходящего формулу: «Я – не наш!»

Оставался только один выход: запретить себе сомневаться. Каленым железом выжечь из своего сознания все, что хоть на микрон отклоняется от всеобщего, предписанного и узаконенного единомыслия.

Так возникало ежедневное стремление интеллигента – по великолепному, пророческому слову Щедрина – «самообыскаться». Так начинался самогипноз, самоуговаривание. Ежедневные заклинания типа:

– Я не хочу остаться вне революции, я должен быть со всеми, я не имею права пропустить по близорукости (или из-за личной обиды) то грандиозное, что совершается на наших глазах!.. (Возможны варианты.)

Сталинская тюремная и лагерная машина отличалась от всех аналогичных систем, помимо всего прочего, еще и тем, что она была призвана воздействовать не только на слабую плоть арестованного, но и на его душу. Это была гигантская мельница, перемалывавшая души людей и формующая некую новую, унифицированную, стандартную душу.

Вовсе не случайно многие политические заключенные, попавшие в сталинские лагеря только потому, что не хотели «разоружиться перед партией», то есть отказаться от каких-то пунктов каких-то «платформ» и резолюций, спустя двадцатилетие, выйдя на свободу, с ужасом смотрели на своих лишившихся иллюзий современников как на циников, для которых не осталось ничего святого.

Мандельштам, разумеется, не имел с этими людьми ничего общего. Но если мы хотим понять, что делалось в его душе, мы не вправе с пренебрежением отмахиваться и от этих слабых душ, не вынесших свалившейся на них тяжести и настойчиво убеждавших себя, что они сохранили свои подлинные убеждения и взгляды. Они искренне думали, что сохранили душу свою невзирая на все телесные муки. Между тем, на самом деле они лишь на долгие годы законсервировали однажды явившийся в их душе страх перед сознанием полного, абсолютного своего социального одиночества.

По-человечески это очень понятно. Но какое до всего этого дело поэту, у которого страх от сознания своего социального одиночества меркнет перед сознанием своей правоты?

Этот страх может парализовать душу обывателя. Он может даже деформировать сознание революционера, публициста, трибуна, апеллирующего к толпе и от мнения этой толпы внутренне зависящего.

Но этот страх всегда был бессилен перед душой художника, поэта.

В конце концов, поэт на то и поэт, чтобы современники его не понимали. Это началось не сегодня:

Свободы сеятель пустынный,

Я вышел рано, до звезды…

Сознание это неизбежно трансформировалось в обиду на современников, органически неспособных принять в себя «живительное семя»:

Паситесь, мирные народы!

Вас не разбудит чести клич…

(Пушкин)

Поэт всегда в размолвке со своими современниками, он всегда имеет какой-то свой счет к «ближним»:

Провозглашать я стал любви

И правды чистые ученья:

В меня все ближние мои

Бросали бешено каменья.

(Лермонтов)

Может показаться, что все дело тут в характере идей, провозглашаемых поэтом, что причина конфликта всего-навсего в том, что современники, к которым апеллирует поэт, просто пока еще не дозрели до понимания проповедуемой им передовой идеологии. Но вот даже Маяковский, у которого никакого идейного конфликта с современным ему обществом вроде не было и быть не могло, даже он горько сетует на то, что слишком уж опередил своих современников:

Мне скучно

       здесь

       одному

       впереди,–

поэту

       не надо

                   многого, –

пусть только

       время

                   скорей родит

Такого, как я,

       быстроногого.

Идеи, проповедуемые Маяковским, были официальными догматами и расхожими массовыми лозунгами. Говорить о том, что современники не доросли, не дозрели до понимания и приятия этих идей, разумеется, не приходится.

Почему же и у него вдруг прорвалось это чувство человека, оторвавшегося от своих, забежавшего далеко вперед? Ведь не о личном же одиночестве старого холостяка эти тоскливые жалобы:

Но кому я,

                   к черту,

                               попутчик!

Ни души

                   не шагает

                               рядом.

 

Или:

 

Если б был я

                   Вандомская колонна,

я б женился

                   на Place de Concorde.

Все дело в том, что пресловутая враждебность художника и общества имеет в основе своей другую причину, нежели конфликт с современными ему обывателями какого-нибудь проповедника новейшей социальной доктрины.

Проповедник новых социальных доктрин приходит в столкновение с современниками, потому что его идеи еще слишком новы, они еще не стали (пользуясь марксистской терминологией) материальной силой.

Здесь идейный конфликт первичен, а социальное одиночество проповедника – вторично; оно есть производное, следствие новизны и некоторой непривычности его идей.

Социальный проповедник, если уж он обращается к потомкам, делает это только потому, что современники его не понимают.

У художника все наоборот.

Он обращается к потомству, потому что такова природа его духовной конституции, той самой, которую Пастернак называл «тем, что всякой косности косней». Он по самой своей сути создан для того, чтобы апеллировать к потомкам.

Мысль эту ни в коем случае не надо понимать как утверждение права художника на невмешательство в дела современников. Наоборот! Именно потому, что он всей душой устремлен в будущее, художник, как правило, входит в неизбежный конфликт с современным ему общественным устройством. Но этот конфликт – лишь форма проявления другого, неизмеримо более глубокого и неизмеримо более трагического противоречия. Поэт говорит:

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ!

Он восславляет свободу и призывает милость к падшим. Он проклинает несправедливо устроенный мир и молит Б-га увести его в стан погибающих за великое дело любви. Он ненавидит тирана, играющего услугами полулюдей. Из века в век, из эпохи в эпоху, он все твердит и твердит свое:

Измучась всем, я умереть хочу.

Тоска смотреть, как мается бедняк,

И как шутя живется богачу…

Но  разве  он  делает  это  затем,  чтобы  исправлять нравы?  Разве  он  надеется  своим  пером  хоть  что-нибудь  изменить  в  этом  подлом  мире? Разве  он  стремится к тому, чтобы  его  боль  стала  материальной  силой,  овладела  массами?

Веленью Б-жию, о муза, будь послушна.

Обиды не страшась, не требуя венца,

Хвалу и клевету приемли равнодушно

И не оспоривай глупца.

Поэт всегда в конфликте с современниками (а иногда и с потомками), но это не столько социальный конфликт, сколько конфликт с самой человеческой природой.

Суть противоречия лежит не в сфере социологии. Это явление совершенно особого свойства.

***

Что же это за «высокая страсть», что за странная, необъяснимая сила, из века в век заставляющая поэтов, как говорил Пушкин, «для звуков жизни не щадить»?

Что вынудило слабого, запуганного, боящегося физических страданий Мандельштама написать стихи о Сталине, почти наверняка чреватые для него гибелью? Мало того! Не только сочинить, но, сочинив, прочесть – и не двум-трем особо избранным, а одиннадцати знакомым?

«Однажды утром О.Э. прибежал ко мне один (без Н.Я.), в сильном возбуждении, но веселый. Я понял, что он написал что-то новое, чем было необходимо немедленно поделиться. Этим новым оказалось стихотворение о Сталине. Я был потрясен им, и этого не требовалось выражать словами. После паузы остолбенения я спросил О.Э., читал ли он это еще кому-нибудь. “Никому. Вам первому. Ну, конечно, Наденька…” Я в полном смысле умолял О.Э. обещать, что Н.Я. и я останемся единственными, кто знает об этих стихах. В ответ последовал очень веселый и довольный смех, но все же обещание никому больше эти стихи не читать О.Э. мне дал. Когда он ушел, я сразу же подумал, что немыслимо, чтобы стихи остались неизвестными по крайней мере Евг. Як. (брату Н.Я.) и Анне Андр. При первой же ее встрече с О.Э. А Клычкову? – Нет, не сдержит он своего обещания. Слишком уж ему нужно

Читателя! Советчика! Врача!

Буквально дня через два или три О.Э. со сладчайшей улыбкой, точно бы он съел кусок чудного торта, сообщил мне: “Читал стихи (было понятно, какие) Борису Леонидовичу”. У меня оборвалось сердце. Конечно, Б.Л. Пастернак был вне подозрений (как и Ахматова, и Клычков), но около него всегда увивались люди (как и вокруг О.Э.), которым я очень поостерегся бы говорить что-нибудь. А самое главное – мне стало ясно, что за эти несколько дней О.Э. успел прочитать страшные стихи еще не одному своему знакомцу. Конец этой истории можно было предсказать безошибочно. Даже несколько удивительно, что в надлежащее место стихи попали только через год».

(Борис Кузин. Воспоминания. Произведения. Переписка.  Санкт– Петербург, 1999. С. 176,177)

Первая жена Виктора Борисовича? – Василиса Георгиевна Шкловская-Корди (они с Мандельштамами были тогда очень близки) уверяет, что однажды Осип Эмильевич устроил даже публичное чтение этого стихотворения:

«– А он вам читал “Горца”?

– Представь себе, он собрал людей, чтобы читать этого “Горца”. Я говорила: “Что вы делаете?! Зачем? Вы затягиваете петлю у себя на шее”. Но он: “Не могу иначе…” И было несколько человек, и тут же донесли. Вот я двух людей так вот умоляла: Белинкова и Осипа Эмильевича. Белинков то же самое – “Раз я уже написал, то чтоб я не читал…”

– А Осип Эмильевич тебе сперва прочел это стихотворение?

– Нет-нет, он собрал нас всех и прочел. Тут же, моментально донесли.

– Это у нас было, да?

– Нет, что ты. У нас! У нас мы бы ему не позволили. Если бы у нас! Мы бы его загнали в кухню. Никогда! А он нас собрал. Причем много народу. Вот где, я не помню. Я даже не знала, что он будет читать. У меня такое впечатление, что это было в домоуправлении (Все смеются.) – в каком-то… общественном месте…»

(Осип и Надежда Мандельштамы. М., 2002. С. 109)

Что же заставило его поступать так чудовищно неосторожно? Гражданские чувства? Ненависть к тирану? Жажда разоблачить и унизить ненавистную ему темную силу деспотизма?  Осмеять  ее  хотя  бы  перед  одиннадцатью  слушателями?

Мотивы деятельности революционера тут были бы вполне понятны и очевидны. Революционер поступает так в пропагандистских целях. Он вербует потенциальных сторонников, единомышленников.

Поэт движим иными мотивами. Соображения целесообразности ему чужды.

«Виновата ли я, что не повыгоняла всех друзей и знакомых и не осталась с глазу на глаз с О. М., как делало большинство моих современников? Мою вину умаляет только то, что О.М. все равно удрал бы из-под присмотра и прочел недопустимые стихи… первому встречному. Режим самообуздания и самоареста был не для него».

(Надежда Мандельштам. Воспоминания)

Но дело было не только в сугубо индивидуальных особенностях данного характера.

У Арсения Тарковского есть стихотворение, в котором выразительно запечатлен неповторимый облик О. Мандельштама:

Эту книгу мне когда-то

В коридоре Госиздата

Подарил один поэт;

Книга порвана, измята,

И в живых поэта нет.

 

Говорили, что в обличье

У поэта нечто птичье

И египетское есть;

Было нищее величье

И задерганная честь.

 

Как боялся он пространства

Коридоров! Постоянства

Кредиторов! Он, как дар,

В диком приступе жеманства

Принимал свой гонорар…

Гнутым словом забавлялся,

Птичьим клювом улыбался,

Встречных с лету брал в зажим,

Одиночества боялся

И стихи читал чужим.

 

Но эти строки, особенно последняя, представляют собою нечто большее, чем просто рисунок с натуры. Тут присутствует какое-то, быть может, невольное, но очень важное обобщение. Не случайно стихотворение называется «Поэт», а непосредственно вслед за процитированными строчками следует восторженное: «Так и надо жить поэту…»

Пушкинский Гринев, как мы помним, читал свои стихи Швабрину. Не найдя в нем сочувствия, он поклялся, что уж отроду не покажет ему своих сочинений. Но Швабрин посмеялся над этой угрозою. «Посмотрим, – сказал он, – сдержишь ли ты свое слово: стихотворцам нужен слушатель, как Ивану Кузьмичу графинчик водки перед обедом…»

Арсений Тарковский: «Эту книгу мне когда-то в коридоре Госиздата подарил один поэт…»

Следует признать, что негодяй Швабрин был прав. Поэт одержим желанием читать свои стихи кому угодно. Не найдя достойных слушателей, он не пренебрегает недостойными:

«Осип Эмильевич написал новые стихи. Состояние у него было возбужденное. Он кинулся через дорогу от дома к городскому автомату, набрал какой-то номер и начал читать стихи, затем кому-то гневно закричал: “Нет, слушайте, мне больше некому читать!” Я стояла рядом, ничего не понимая. Оказывается, он читал следователю НКВД, к которому был прикреплен».

(Н.Е. Штемпель. Мандельштам в Воронеже/Осип Мандельштам. Воронежские тетради. Воронеж, 1999. С. 238)

Тут действует сила более грозная, нежели авторское тщеславие. Это своего рода инстинкт.

Тот же инстинкт побуждает поэта творить, совершенно не заботясь о какой бы то ни было целесообразности этого занятия и полностью пренебрегая его последствиями, сплошь и рядом трагическими.

Если бы нашлась в мире власть, додумавшаяся до того, чтобы запретить поэтам под страхом смерти писать стихи какими-либо иными размерами кроме ямба, во что бы то ни стало обнаружились бы безумцы, которые, ежесекундно рискуя жизнью, продолжали бы писать хореем, амфибрахием, дактилем и анапестом, свободным стихом и т.д. и т.п.

Можно предположить, что означенные безумцы действовали бы так, а не иначе, потому что рассматривали бы запрет пользоваться амфибрахием или хореем как незаконное посягательство на их священные, исконные прерогативы. Люди не раз шли на костер за свои убеждения, какими бы нелепыми эти убеждения ни казались их более здравомыслящим современникам, не говоря уже о потомках. Разве право писать стихи амфибрахием менее священно, нежели право разбивать яйца с тупого конца?

Однако же тут есть разница, и очень существенная. Свифтовские тупоконечники (так же, как русские раскольники) шли на мучительную смерть во имя великого принципа, они гибли «за идею».

Поэт, продолжавший бы писать амфибрахием, пренебрегая грозящей ему за это смертной карой, поступал бы так отнюдь не «из принципа», а просто потому, что при всем своем желании не смог бы поступить иначе. Тут действовал бы все тот же могучий и властный инстинкт.

Какова же природа и, главное, какова жизненная функция этого инстинкта?

Наталья Штемпель: «Он кинулся через дорогу от дома к городскому автомату, набрал какой-то номер и начал читать стихи…»

***

Вот что говорит об этом (собственно, совсем не об этом, но, как мы потом увидим, и об этом тоже) «отец кибернетики» Норберт Винер:

«В повседневной жизни мы так привыкли к явлению обратной связи, что часто забываем о его роли в самых простых процессах. Если нам удается стоять на ногах, то достигается это совсем иначе, чем в случае, например, статуи, так как для того, чтобы удержать в вертикальном положении самую устойчивую статую, ее нужно все же прикрепить к какому-то пьедесталу. Люди стоят потому, что они непрерывно сопротивляются тенденции упасть вперед или назад и умеют непроизвольно компенсировать эти тенденции с помощью мускульных усилий, отклоняющих тело в обратном направлении. Равновесие человеческого тела так же, как и другие виды равновесия, наблюдаемые в живых организмах, не является статическим, а достигается за счет непрерывно протекающих процессов, активно препятствующих развитию любой тенденции, направленной на то, чтобы его нарушить. Таким образом, стоя на месте или передвигаясь, мы непрерывно сражаемся с силами земного тяготения, а вся наша жизнь есть непрекращающаяся борьба со смертью».

(Н. Винер. Я – математик)

Последняя фраза этого рассуждения существенно меняет весь его смысл. Закон, сформулированный Винером («люди стоят, потому что они непрерывно сопротивляются тенденции упасть»), оказывается, применим ко всей жизнедеятельности человеческого организма («вся наша жизнь есть непрерывная борьба со смертью»). Оказывается, не только сохранение равновесия, но вся жизнь вообще возможна лишь благодаря непрерывно протекающим в живом организме процессам, активно препятствующим тенденции, направленной на то, чтобы этот организм разрушить. Проще говоря, жизнь есть непрерывное, постоянное усилие, направленное на то, чтобы двигаться против мощного и, в конечном счете, непреодолимого течения.

Норберт Винер: «Вся наша жизнь есть непрекращающаяся борьба со смертью».

Это не метафора, а точная научная категория, такая же точная, как и та, что относится к сохранению равновесия. Первая (более узкая) сфера применения закона гораздо нагляднее. Да, действительно, мы стоим на месте, ходим и не падаем, так как с помощью определенных мускульных усилий непроизвольно постоянно сопротивляемся тенденции упасть. Но в чем состоит столь же непрерывная, непрекращающаяся борьба человеческого организма со смертью?

«Живой организм непрерывно увеличивает свою энтропию… и таким образом приближается к опасному состоянию максимальной энтропии, которое представляет собой смерть. Он может избегнуть этого состояния, то есть оставаться живым, только путем постоянного извлечения из окружающей его среды отрицательной энтропии».

(Э. Шредингер. Что такое жизнь с точки зрения физика?)

Словосочетание «отрицательная энтропия» сам Шредингер называет несколько неуклюжим и предлагает вместо него пользоваться более простым и ясным понятием: «упорядоченность».

Таким образом, живой организм может продолжать оставаться живым только путем постоянного, непрерывного извлечения упорядоченности из окружающей его среды.

Нетрудно заметить, что Шредингер говорит, в сущности, о том же законе, что и Винер. Он лишь расширяет сферу его применения.

Попробуем пойти дальше и еще более расширить область применения этого закона, распространив его на сферу духовной жизни человека.

Жизнь человеческого духа есть тоже не что иное, как непрерывное сопротивление тенденции «упасть». В процессе своего духовного существования человечество выработало своеобразный инстинкт, властно побуждающий индивидуум активно противостоять духовной энтропии, постоянно извлекая упорядоченность из окружающей его среды.

У Бунина есть маленький рассказ о Бернаре, старом французском моряке, спутнике Мопассана.

Перед смертью Бернар сказал: «Думаю, что я был хороший моряк».

Слова эти, как видно, поразили Бунина. Во всяком случае, весь рассказ – именно об этих словах. Бунин несколько раз возвращается к ним и в самом конце рассказа, уже в третий раз повторив их, размышляет:

«Я живо представляю себе, как именно сказал он эти слова. Он сказал их твердо, с гордостью, перекрестившись черной, иссохшей от старости рукой…

А что хотел он выразить этими словами? Радость сознания, что он, живя на земле, приносил пользу ближнему, будучи хорошим моряком? Нет: то, что Б-г каждому из нас дает вместе с жизнью тот или иной талант и возлагает на нас священный долг не зарывать его в землю. Зачем, почему? Мы этого не знаем. Но мы должны знать, что все в этом непостижимом для нас мире непременно должно иметь какой-то смысл, какое-то высокое Б-жье намерение, направленное к тому, чтобы все в этом мире “было хорошо”, и что усердное исполнение этого Б-жьего намерения есть всегда наша заслуга перед ним, а посему и радость, гордость. И Бернар знал и чувствовал это… И как же ему было не сказать того, что он сказал в свою последнюю минуту? “Ныне отпущаеши, Владыко, раба Твоего, и вот я осмеливаюсь сказать Тебе и людям: думаю, что я был хороший моряк”.

– В море все заботило Бернара, – писал Мопассан, – чистоту на яхте он соблюдал до того, что не терпел даже капли воды на какой-нибудь медной части…

Да какая польза ближнему могла быть в том, что Бернар сейчас же стирал эту каплю? А вот он стирал ее. Зачем? Почему?..»

Бунин даже не пытается ответить на этот вопрос, удовлетворившись иронической шпилькой по адресу тех, кто во всякой человеческой деятельности ищет голую целесообразность, все равно – корыстную или бескорыстную.

Твердо зная, что соображения целесообразности тут ни при чем, Бунин отказался от попытки как-то объяснить этот загадочный стимул. Вернее, он дал понять, что объяснить его можно только иррационально:

«Но ведь и сам Б-г любит, чтобы все было “хорошо”. Он сам радовался, видя, что творения его “весьма хороши”».

Итак, вот оно, единственное объяснение странных, не продиктованных никакой целесообразностью поступков Бернара: стремление к упорядоченности, к тому, чтобы все было «хорошо», изначально присуще человеку, оно «вложено» в него Б-жественным умыслом, или, как мы сейчас сказали бы, запрограммировано.

Пусть так. Но для чего запрограммировано? Природа, как мы знаем, ничего не делает зря.

Вот тут мы, наконец, и подошли к самой сути дела. Инстинкт, побуждавший Бернара всякий раз стирать с медных поручней каждую каплю воды, – это инстинкт духовного самосохранения, инстинкт самосохранения личности.

Ведь не только тело, но и душа человека должна постоянно извлекать упорядоченность из окружающей ее среды, иначе она приблизится к состоянию максимальной энтропии, имя которому – духовная смерть («Душа обязана трудиться, и день и ночь, и день и ночь…», как сказал Н. Заболоцкий).

Но может быть, это вовсе не инстинкт, а сознательный процесс?

Разумеется, в сфере духовной жизни человека процесс извлечения упорядоченности из окружающей среды не абсолютно бессознателен, не стопроцентно инстинктивен. Но, не будь он в значительной мере инстинктивным, человек погиб бы духовно, так же, как он погиб бы физически, если бы ему приходилось, не полагаясь на инстинкт, всякий раз сознательно решать: «Сейчас мне следует выделить столько-то азотистых веществ и ввести в организм столько-то углеводов».

Человек ест и пьет не потому, что он постоянно помнит о необходимости поддерживать жизнедеятельность своего организма, но потому, что его начинают мучить голод и жажда. Вот так же и Бернар стирал с медных поручней каждую каплю не потому, что он помнил о необходимости извлекать упорядоченность из окружающей среды, дабы не погибнуть духовно, а потому, что ему непроизвольно, инстинктивно хотелось, чтобы «все было хорошо».

В той или иной форме этот инстинкт присущ каждому человеческому существу.

Высшая форма проявления этого инстинкта – есть искусство.

В комментариях к собранию сочинений И. А. Бунина сказано, что рассказ «Бернар», написанный в 1929 году, в 1952-м был «незначительно переработан». Если говорить о количестве нового текста, привнесенного в рассказ, переработку его можно и в самом деле считать незначительной. Но по существу переработка была кардинальной. Крохотную зарисовку, очерк судьбы старого французского моряка Бунин превратил в лирическое произведение, в своеобразное философское кредо, в свое «последнее слово», несущее определение смысла и ценности всей его жизни и работы.

Рассказ в новой редакции начинается знаменательной фразой: «Дней моих на земле осталось уже мало».

А кончается так:

«Мне кажется, что я, как художник, заслужил право сказать о себе, в последние дни, нечто подобное тому, что сказал, умирая, Бернар».

Эти слова, вероятно, следует понимать так: какая польза ближнему и какой смысл мог быть в том, что я, как сумасшедший, вглядывался всю жизнь в окружающие меня предметы и мучительно пытался поймать какой-нибудь неуловимый, ускользающий оттенок, и найти ему предельно точное выражение в слове? Ни один человек в мире, кроме меня самого, не заметит, точно ли уловлен и зафиксирован в слове именно тот самый оттенок! Однако же все-таки был во всем этом какой-то смысл и толк, ибо ведь и сам Б-г любит, чтобы все было «хорошо»… Вот для чего было нужно Бернару стирать эту никому не приметную каплю! Вот чем единственно оправдана моя маниакальная страсть, моя мания наблюдательности.

И.А. Бунин: «Мы должны знать, что все в этом непостижимом для нас мире непременно должно иметь какой-то смысл».

«Я, как сыщик, преследовал то одного, то другого прохожего, глядя на его спину, на его калоши, стараясь что-то понять, поймать в нем… Писать! Вот о крышах, о калошах, о спинах надо писать, а вовсе не затем, чтобы “бороться с произволом и насилием, защищать угнетенных и обездоленных, давать яркие типы, рисовать широкие картины общественности, современности, ее настроений и течений”!

“Социальные контрасты!” – думал я едко, в пику кому-то, проходя в свете и блеске витрины… На Московской я заходил в извозчичью чайную, сидел в ее говоре, тесноте и парном тепле, смотрел на мясистые, алые лица, на рыжие бороды, на ржавый шелушащийся поднос, на котором стояли передо мною два белых чайника с мокрыми веревочками, привязанными к их крышечкам и ручкам… Наблюдение народного быта? Ошибаетесь – только вот этого подноса, этой мокрой веревочки!..»

(И. Бунин. Жизнь Арсеньева)

Защищать угнетенных и обездоленных?.. Давать яркие типы?.. Наблюдать народный быт?.. Подите прочь! У меня совсем иные цели, недоступные вашему пошлому утилитарному сознанию!

Все это хорошо нам знакомо:

Подите прочь – какое дело

Поэту мирному до вас?..

Таково было и пушкинское кредо, выражаемое им всякий раз по-разному, но всегда достаточно ясно и определенно.

Плеханов в свое время зачислил это «кредо» по ведомству «теории искусства для искусства» и дал ему соответствующее объяснение. Все дело, оказывается, было в том, что царь и Бенкендорф хотели сделать из Пушкина певца существующего порядка вещей. Они хотели направить его музу на путь официальной нравственности. Пушкину это было противно. Это и толкнуло его в объятия «искусства для искусства».

Плеханов так прямо и говорит:

«Вполне позволительно было проникнуться отвращением и воскликнуть: “Подите прочь…”»

Итак, Пушкину оказывается снисхождение. Вообще-то «теория искусства для искусства» нехороша, но у Пушкина были смягчающие обстоятельства. Ему было «позволительно»…

Не говоря уже о комичности такой готовности смотреть сквозь пальцы на «изъяны» пушкинского мировоззрения, остается тут еще много всяких неясностей. Как, например, быть вот с этим:

Я не ропщу о том, что отказали боги

Мне в сладкой участи оспоривать налоги

Или мешать царям друг с другом воевать;

И мало горя мне, свободно ли печать

Морочит олухов, иль чуткая цензура

В журнальных замыслах стесняет балагура.

Все это, видите ль, слова, слова, слова.

Иные, лучшие мне дороги права;

иная, лучшая потребна мне свобода:

Зависеть от властей, зависеть от народа –

Не все ли нам равно?..

Вряд ли ведь можно доказать, что не только под «толпой» и «чернью», но и под «народом» Пушкин  разумел  все  тех  же  царя  и  Бенкендорфа.

Последователи Плеханова не смущались. Они говорили, что Пушкин проницательно угадал изъяны буржуазной псевдодемократии и т.п. А дело, между тем, обстояло гораздо проще. Просто Пушкин знал, что так или иначе, а ведь он все  равно будет  жить и писать по-своему:

 

…Ты сам свой высший суд;

Всех строже оценить сумеешь ты свой труд.

Ты им доволен ли, взыскательный художник?

Доволен? Так пускай толпа его бранит

И плюет на алтарь, где твой огонь горит,

И в детской резвости колеблет твой

                                          треножник.

Зная это, он поступал точь-в-точь так же, как старый французский моряк, который ведь тоже знал, что взамен каждой капли воды, стираемой им с медных поручней, океан принесет тысячи новых капель. Однако же он стирал эту каплю, хотя в этом не было и не могло быть никакой «пользы ближнему».

Впрочем, между Пушкиным и стариком Бернаром существует не только сходство. Есть между ними и весьма существенное различие.

***

Человек – странное существо. Он совершает множество поступков, не укладывающихся в разумные рамки целесообразности.

Но из всех странных человеческих существ поэт, пожалуй, самое странное. Его деятельность еще менее «разумна», она еще менее укладывается в рамки здравого смысла.

«И звуков и смятенья полн», поэт погружен в себя. Он ничего не слышит. Он оглушен собою.

Что так властно побуждает его к столь странному занятию? И почему это погружение в себя в конечном счете так важно для человечества?

Таинственную силу, побуждающую каждое человеческое существо стремиться к упорядоченности, к тому, чтобы все было «хорошо», как мы уже говорили, можно назвать инстинктом духовного самосохранения.

В таком случае силу, побуждающую поэта к его странной деятельности, следовало бы – по аналогии – назвать инстинктом продолжения духовного рода.

Инстинкт продолжения рода – это то, что, в конечном счете, обеспечивает длительное существование того или иного биологического вида.

Как известно, человечество представляет собой нечто, не вполне укладывающееся в понятие биологического вида. Что же обеспечивает длительность существования homo sapiens как вида, отличающегося от любого другого биологического вида?

Чтобы ответить на этот вопрос, надо условиться, что для нас является самым существенным в этом отличии.

Если исходить из формулы: «Человек – существо общественное», если именно в этом видеть главное отличие рода человеческого от любого другого биологического вида, неизбежно придется прийти к выводу, что сущность человека есть совокупность всех общественных отношений. Тогда единственной гарантией длительного существования человечества придется считать преемственность развития производительных сил и производственных отношений, преемственность трудовых навыков, преемственность социальных институтов и т. п. Тогда окажется, что только в процессе воспроизводства общественной культуры человек постоянно воспроизводит себя как такового.

Концепция эта, даже если она истинна, не охватывает всей истины. Во всяком случае, для интересующего нас предмета она явно недостаточна.

Тут лучше исходить из другой формулы, пусть не столь логически определенной, но все же достаточно ясной и при всей своей ненаучности не нуждающейся в многословных пояснениях. Формула эта общеизвестна: «Человек – существо, наделенное душой».

Философия, поставившая во главу угла развитие производительных сил и производственных отношений, неизбежно должна была прийти (и пришла) к выводу, что вся история человечества – есть процесс беспрерывного изменения человеческой природы, что неизменной природы человека не существует.

Однако достаточно взглянуть на Нефертити, чтобы убедиться: в основе своей духовная природа человека сегодня та же, что и четыре тысячелетия назад.

Что же обеспечивает эту неизменность духовной природы человека, эту стабильность, стойкость его духовного существования?

Только одно. Инстинкт продолжения духовного рода, такой же мощный и неистребимый, как биологический, побуждающий рыб совершать во время нереста десятки тысяч километров гибельного пути.

Этот инстинкт и есть та странная сила, которая заставляет художника, поэта погружаться в себя, оставаясь нечувствительным по отношению к самым страшным формам давления извне.

Это, кстати, знал и создатель теории производительных сил и производственных отношений.

«Писатель отнюдь не смотрит на свою работу как на средство. Она – самоцель; она в такой мере не является средством ни для него, ни для других, что писатель приносит в жертву ее существованию, когда это нужно, свое существование».

(Карл Маркс. Дебаты о свободе печати)

Побуждаемый этим мощным и неистребимым инстинктом, художник вслушивается в себя. Он занят собой. Из самой тайной, самой сокровенной глубины своего духа он извлекает «нечто» и облекает это «нечто» в слова, краски, звуки. И в конечном счете оказывается, что это «нечто» имеет огромную, непреходящую ценность для других людей, для человечества. Оказывается, что это «нечто» (скульптурный портрет Нефертити, «Гамлет», «Реквием» Моцарта) – только оно! – и есть та ниточка, благодаря которой духовная преемственность человечества не пресекается. (Я говорю «только оно», потому что научное и техническое творчество служит как раз изменчивости вида.)

Высочайшее нравственное значение искусства состоит вовсе не в тех нравственных принципах, которые проповедует художник, но именно в этой непреодолимой потребности художника извлекать из себя правду своей души, в его непобедимом стремлении вопреки всему делать свое странное, «никому не нужное» дело, и делать его – «хорошо».

Карл Маркс: «Писатель отнюдь не смотрит на свою работу как на средство. Она – самоцель…»

Художник – это, вообще говоря, человек, для которого стремление выразить себя есть единственное условие его существования. Иначе говоря, художник – это инструмент, посредством которого человечество осознает себя.

Социальный мыслитель – это инструмент, посредством которого общество узнает правду о себе. В этом – социальная функция интеллигенции, ее роль в обществе.

Художник выполняет иногда и эту роль, но – попутно, мимоходом. Назначение его в мире не сводится к этой узкой и в конечном счете утилитарной роли. Правда, которую общество узнает о себе, – лишь малая часть той правды, которую сообщает человеку искусство. Искусство бесстрашно проникает в такие бездны человеческой души, куда не проникнуть никаким Юнгам и Фрейдам.

Таким образом, правдивость искусства ни в коем случае не сводится к его социальной функции. Обнаженная правда, к которой во веки веков стремится художник, рождена все тем же инстинктом продолжения духовного рода, ибо продолжение духовного рода человеческого есть не что иное, как преемственность правды.

(Опубликовано в №146, июнь 2004)

130 лет со дня рождения Осипа Мандельштама

130 лет со дня рождения Осипа Мандельштама

14 (2) января 2021 г. исполняется 130 лет со дня рождения выдающегося русского поэта ХХ столетия Осипа Мандельштама.

У Осипа Мандельштама и по матери, и по отцу литвакские корни. Исторические документы свидетельствуют, что предки Мандельштама со стороны отца поселились в городке Жагаре (Северная Литва) в начале 18 века.

Отец поэта – Хацкель – Эмилий Мандельштам, был купцом первой гильдии, что давало ему право жить вне черты оседлости, несмотря на еврейское происхождение, занимался производством перчаток. Он самостоятельно изучал немецкий язык, увлекался германской литературой и философией, в юности жил в Берлине. Мать — Флора Вербловская — занималась музыкой. Именно она привила мальчику любовь к музыке.

После женитьбы Флора и Эмилий Мандельштамы жили в Варшаве, там же 14 января (по старому стилю 2) 1891 г. родился будущий поэт.

В 1897 году семья переехала в Петербург. Родители хотели дать детям хорошее образование и познакомить их с культурной жизнью Северной столицы, поэтому Мандельштамы жили между Петербургом и Павловском. Со старшим сыном Осипом занимались гувернантки, он с раннего детства учил иностранные языки.

В 1900–1907 годах Осип Мандельштам учился в Тенишевском коммерческом училище — одной из лучших столичных школ. Здесь использовали новейшие методики преподавания, ученики издавали журнал, давали концерты, ставили спектакли. В училище Осип Мандельштам увлекся театром, музыкой и написал свои первые стихи. Родители не одобряли поэтических опытов сына, но его поддерживал директор и преподаватель словесности, поэт-символист Владимир Гиппиус.

После окончания училища Мандельштам уехал за границу. Он слушал лекции в Сорбонне. В Париже будущий поэт познакомился с Николаем Гумилевым — позже они стали близкими друзьями. Мандельштам увлекался французской поэзией, изучал романскую филологию в Гейдельбергском университете Германии, путешествовал по Италии и Швейцарии.

Иногда Мандельштам приезжал в Петербург, где знакомился с русскими поэтами, посещал литературные лекции в «Башне» у Вячеслава Иванова и в 1910 году впервые напечатал свои стихотворения в журнале «Аполлон».

В 1911 году молодой поэт поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета. В тот же год он присоединился к «Цеху поэтов» Николая Гумилева. В литературную группу входили Сергей Городецкий, Анна Ахматова, Михаил Кузмин. Осип Мандельштам публиковал в петербургских изданиях стихи, литературные статьи, выступал со своими произведениями на сцене. Особенно часто — в кабаре «Бродячая собака».

В 1913 году вышел первый сборник стихотворений молодого поэта — книга «Камень». Его брат, Евгений Мандельштам, позже вспоминал: «Издание «Камня» было «семейным» — деньги на выпуск книжки дал отец. Тираж — всего 600 экземпляров. <…> После долгого раздумья мы сдали весь тираж на комиссию в большой книжный магазин Попова-Ясного. <…> Время от времени брат посылал меня узнавать, сколько продано экземпляров, и когда я сообщил, что раскуплено уже 42 книжки, дома это было воспринято как праздник. По масштабам того времени в условиях книжного рынка это звучало как первое признание поэта читателями».

Перед революцией Осип Мандельштам несколько раз гостил у Максимилиана Волошина в Крыму. Там он познакомился с Анастасией и Мариной Цветаевыми. Между Мариной Цветаевой и Мандельштамом вспыхнул короткий, но бурный роман, по окончании которого разочарованный в любви поэт даже собирался уйти в монастырь.

Прозаик, переводчик, литературовед

После октябрьского переворота Мандельштам некоторое время служил в Петербурге, а потом переехал в Москву. Однако голод вынудил его покинуть и этот город. Поэт постоянно переезжал — Крым, Тифлис. В Киеве он познакомился с будущей женой — Надеждой Хазиной. В 1920 году они вместе вернулись в Петербург, а спустя еще два года — поженились.

В 1922 году вышла вторая книга стихов Осипа Мандельштама «Tristia» с посвящением Надежде Хазиной. В сборник вошли произведения, которые поэт написал в годы Первой мировой войны и во время революционного переворота. А еще спустя год была опубликована «Вторая книга».

В 1925 году Мандельштаму стали отказывать в печати стихов. В следующие пять лет он почти ушел от поэзии. В эти годы Осип Мандельштам выпустил много литературоведческих статей, автобиографическую повесть «Шум времени», книгу прозы «Египетская марка», произведения для детей — «Примус», «Шары», «Два трамвая». Он много переводил — Франческо Петрарку и Огюста Барбье, Рене Шикеле и Иосифа Гришашвили, Макса Бартеля и Жана Расина. Это давало молодой семье хоть какой-то доход. Итальянский язык Осип Мандельштам изучал самостоятельно. Он прочитал оригинальный текст «Божественной комедии» и написал эссе «Разговор о Данте».

В 1933 году в ленинградском журнале «Звезда» вышло «Путешествие в Армению» Мандельштама. Он позволил себе и откровенные, порой резкие описания молодой Советской республики и колкости в адрес известных «общественников». Вскоре вышли разгромные критические статьи — в «Литературной газете» и «Правде».

«Очень резкое сочинение»

Осенью того же года появилось одно из самых известных сегодня стихотворений Мандельштама — «Мы живем, под собою не чуя страны…». Он прочитал его примерно пятнадцати знакомым. Борису Пастернаку принадлежат слова: «То, что Вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но факт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия».

Поэт уничтожил бумажные записи этого стихотворения, а его жена и друг семьи Эмма Герштейн выучили его наизусть. Герштейн позже вспоминала: «Утром неожиданно ко мне пришла Надя [Мандельштам], можно сказать влетела. Она заговорила отрывисто. «Ося написал очень резкое сочинение. Его нельзя записать. Никто, кроме меня, его не знает. Нужно, чтобы еще кто-нибудь его запомнил. Это будете вы. Мы умрем, а вы передадите его потом людям».

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, кует за указом указ:

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него — то малина
И широкая грудь осетина.

 Осип Мандельштам

На Мандельштама донесли. Сначала его выслали в Чердынь-на-Каме. Позже — благодаря заступничеству Николая Бухарина и некоторых поэтов — Мандельштам с женой смогли переехать в Воронеж. Здесь он работал в журналах, газетах, театрах, писал стихи. Позже они были опубликованы в сборниках «Воронежские тетради». Заработанных денег катастрофически не хватало, но друзья и родственники поддерживали семью.

Когда срок ссылки закончился, и Мандельштамы переехали в Калинин, поэта вновь арестовали. Его приговорили к пяти годам лагерей за контрреволюционную деятельность и отправили этапом на Дальний Восток. В 1938 году Осип Мандельштам умер, по одной из версий, в больничном лагерном бараке недалеко от Владивостока. Причина его смерти и место захоронения доподлинно неизвестны.

Произведения Осипа Мандельштама были запрещены в СССР еще 20 лет. После смерти Сталина поэта реабилитировали по одному из дел, а в 1987 году — по второму. Его стихи, прозу, мемуары сохранила Надежда Мандельштам. Что-то она возила с собой в «рукописном чемодане», что-то держала только в памяти. В 1970–80-х годах Надежда Мандельштам опубликовала несколько книг-воспоминаний о поэте.

Интересные факты:

При рождении Мандельштам был назвал Иосифом (в польском варианте Юзеф) и только позже он решил изменить свое имя на – Осип.

Желая ознакомиться с творчеством Данте в оригинале, Осип Мандельштам выучил ради этого итальянский язык.

В Гражданскую войну скитался с женой по России, Украине, Грузии; был арестован белогвардейцами в Крыму. Имел возможность бежать с белыми в Турцию из Крыма, но, подобно Волошину, предпочёл остаться в Советской России. В Грузии был арестован меньшевистским правительством как белогвардеец, освобождён по личному указанию Бении Чхиквишвили (русский революционер грузинского происхождения, социал-демократ, грузинский политик, агроном, член Учредительного собрания Грузии (1919—1921), мэр Тифлиса (1919—1920).

Известен случай, когда прозаик дал пощечину Алексею Толстому. По словам Мандельштама, тот недобросовестно исполнял свою работу на посту председателя писательского суда.

Мандельштама переводил на немецкий один из ведущих европейских поэтов XX века Пауль Целан.

Французский философ Ален Бадью в статье «Век поэтов» причислил Мандельштама к ряду из шести поэтов, взявших на себя в XX веке ещё и функцию философов (остальные пятеро — это Малларме, Рембо, Тракль, Пессоа и Целан).[68]

В США исследованием творчества поэта занимался Кирилл Тарановский, который проводил в Гарварде семинар по поэзии Мандельштама.

Владимир Набоков называл Мандельштама «единственным поэтом Сталинской России»

Поэт, переводчик, диссидент Томас Венцлова с юных лет восхищался творчеством Мандельштама, перевел его произведения на литовский язык, был знаком с женой поэта – Надеждой.

 

13 января: 30-летие защиты свободы и независимости. Воспоминания членов Еврейской общины Литвы

13 января: 30-летие защиты свободы и независимости. Воспоминания членов Еврейской общины Литвы

На фото: Танки у здания Комитета радио- и телевещания Литвы (Автор Р. Лилейкис)

Александра Яцовските – сценограф, график, фотохудожник:

«До сих пор помню последние кадры Литовского ТВ, когда в студию ворвались советские солдаты, вещание прекратилось, наступила темнота… Чувство было отвратительное… Было ли страшно? Я чувствовала то же самое, что и все. Я не верила, что советский маразм вернется. Люди Литвы уже были другими, они почувствовали свободу, поэтому возврат был невозможен. Было уже немыслимо поддерживать действия Советского Союза, то, что они вытворяли. Для меня это было совершенно ясно. Даже после путча я говорила себе: нет, этого не может быть…»

На фото: Защитники парламента (автор Т. Дабраускас, из архива Минобороны)

Альгирдас Мальцас – глава Еврейской общины «Вильнюс – Литовский Иерусалим»:

«В те дни я был у парламента. Каждый день ходил от одного к другому объекту. Приходил днем и ночью как на дежурство. Жил в центре, поэтому ко мне домой заходили друзья погреться. Был молод… Неизгладимые воспоминания.

Утром 13 января пришел к зданию Комитета по радио- и телевещанию Литвы (ныне Радио и ТВ ЛРТ). Помню, стояли иностранные корреспонденты и снимали. На противоположной стороне улицы уже ходили вооруженные солдаты, я предупредил корреспондентов, что стоять так открыто в рядах опасно, чтобы не снимали, т.к. солдаты могут разбить аппаратуру. Они поблагодарили меня. Моя мама жила напротив Радио и ТВ Литвы. В тех домах были выбиты окна.

Было очень неприятно. Ведь с возрождением все стало меняться, мы жили с такой надеждой, морально были готовы к свободе. С приходом Горбачева в 1985 г. начались большие изменения, началось освобождение. Это произошло не сразу. Литовцы, русские, поляки, евреи были вместе, чувствовали единство. Раскол произошел позже.

Потом произошел августовский путч. Моя семья была у моря, а я думал, что же делать? Решил не ехать к ним, думаю, пусть там переждут. И правильно сделал, потому что на другой день понял, что они проиграли».

Герцас Жакас – председатель Каунасской еврейской общины:

«Прошло 30 лет, а кажется, что это было так давно… Но каждый раз, когда просматриваешь фотографии, телерепортажи, передачи о 13 января, переживания тех дней оживают.

Было ли страшно? Не помню… Да, охватывал ужас от дикой агрессии и брутальных действий. Ужас от тел под гусеницами танков и направленных дул на безоружных людей. Но страха, мне кажется, не было. Было единство, решимость и вера, что мы защитим свою свободу! Многие из нас в ту ночь с 12 на 13 января, следили как Эгле Бучелите до последней минуты в прямом эфире передавала о происходящем, о захвате здания Радио и ТВ, как только трансляция из Вильнюса прекратилась, мы бросились защищать здание Каунасского отдела ТВ и Радио и другие стратегические объекты. Было ли тогда страшно? Не помню… Мы знали, что надо действовать незамедлительно, что надо защищать свободу.

Накануне 13 января, по традиции, мы символически почтили память еврейских солдат, которые боролись за независимость Литвы в начале ХХ века. Почему их? Потому что без них не было бы и этой независимости. Потому что они в чем-то были похожи на нас – у них не было мощного оружия, экипировки, но они были полны сил, решимости и веры.

Символично, наверное, и то, что в вечерах чествования Праведников народов мира, которые ежегодно организует Каунасская еврейская община, участвуют и Виталия Кривицкене – мама Титаса Масюлиса, погибшего 13 января, защищая нашу свободу. Родители Виталии – Адомас и Броне Гецявичасы, в 1991 г. было присуждено звание Праведников народов мира. Символично, что это звание присуждено и маме Витаутаса Ландсбергиса – Оне Яблонските-Ландсбергене.

Надеюсь, что этот ген неравнодушия, мужества и гуманизма своим детям передали не только эти светлые люди, но и мы».

Юлюс Пташек – профессор медицины Рижского университета:

«У меня добрые отношения с еврейской общиной. Мы работали вместе над книгой о еврейских медиках Литвы, я руководил изданием этой книги.

Когда начались январские события, я уехал из Литвы. В дороге узнал, что мирные жители защищают здания Вильнюсской телебашни, Радио и ТВ. Конечно, было много беспокойства и тревоги».

Поздравляем победителей конкурса “Моя чудесная Ханукия”

Поздравляем победителей конкурса “Моя чудесная Ханукия”

Дорогие ребята,

В декабре у нас состоялся конкурс рисунка «Моя чудесная Ханукия». Мы очень рады, что в нем приняли участие так много мальчиков и девочек! Наша страница в facebook-е и почтовый ящик просто рухнули от такого количества классных рисунков! Спасибо огромное всем участникам конкурса! Вы все молодцы!

Итак, победителями конкурса стали:

от 4-х до 6-ти лет:

  1. Матея Шягждявичюте, 4 года
  2. Эмма Этин, 5 лет
  3. Лея Амитон, 5 лет
  4. Карина Шер, 5 лет
  5. Лиора Бавер, 6 лет
  6. Эрикас Черняускас, 6 лет
  7. Даниэль Войтехович, 6 лет

 

От 7-ми до 9-ти лет:

  1. Матас Галинис, 7 лет
  2. Русне Устилайте, 7 лет
  3. Саломея Шягждявичюте, 7 лет
  4. Уосис Рачинскас, 9 лет
  5. Доротея Шягждявичюте, 9 лет

 

От 13-ти до 16-ти лет:

  1. Линас Погозельскис, 13 лет
  2. Уне Дарге, 13 лет
  3. Атене Субачюте, 16 лет
  4. Дите Дульките, 16 лет

 

Специальный приз присуждается самому маленькому участнику нашего конкурса – Марку Свешникову (2 года) 😊

Поздравляем! Ждем вашего участия в других конкурсах!

30-летие событий 13 января. День защитников свободы

30-летие событий 13 января. День защитников свободы

Дорогие лидеры, члены и друзья Еврейской общины (литваков) Литвы,

приближается 13 января – День защитников свободы, 30-летие трагических событий 1991 года.

В этот день, в 1991 г., жителям Литвы удалось защитить и отстоять независимость страны от СССР. 11 и 12 января советские военные захватили Дом печати, здание Комитета по радио- и телевещанию Литвы (ныне Радио и ТВ ЛРТ), Вильнюсскую телебашню и ряд других стратегических объектов. При штурме телебашни погибли 14 ее защитников.

Еврейская община (литваков) Литвы организовала флешмоб для детей и юношества с символом 13 января – Незабудкой – «Что для меня значит свобода?». Полученные визуальные работы с незабудкой, а также заметки о значение свободы, написанные молодежью, будут опубликованы в аккаунтах соцсети #PiešiuLaisvę

В 8 часов утра в окнах здания ЕОЛ, объектов еврейского наследия будут зажжены свечи памяти.

Соболезнование

Соболезнование

С прискорбием сообщаем, что 9 января 2021 г. на 81-ом году жизни умерла многолетний член Еврейской общины Литвы Дора Абромсонене. Выражаем самые искренние и глубокие соболезнования родным и близким Доры.

Соболезнование

Соболезнование

Еврейская община (литваков) Литвы выражает самые искренние иглубокие соболезнования поэтессе Эляне Суодене в связи со смертью ее любимой мамы Алины Гайлюнене-Вишняускайте (1933 – 2021).

Годичный курс для студентов по еврейской истории и традиции Paideia

Годичный курс для студентов по еврейской истории и традиции Paideia

Европейский Институт Иудаики в Швеции «Пайдея» (Paideia — The European Institute for Jewish Studies in Sweden) предлагает студентам из разных стран пройти годичный курс обучения по еврейской истории и традиции.

Рабочий язык — английский.

Paideia – это абсолютно уникальное место, которое серьезно влияет на еврейскую жизнь в Европе на протяжении двух десятилетий. Сообщество выпускников Paideia насчитывает более 600 участников из 40 различных стран. Ключ к такому успеху – это сама программа и люди, которые ее создают.

Программа дает возможность получить степень магистра (MA in Jewish Civilizations) в дальнейшем.

Обращайтесь:

<OYP21-22 (1).png>

Paideia the One-Year Jewish Studies Program in Stockholm is now recruiting for the academic year 2021-2022 

SCHOLARSHIPS AVAILABLE!

For more information visit our website: www.paideia-eu.org

Got questions? Do not hesitate to contact us at: recruitment@paideia-eu.org

Agnieszka Baraszko

Recruitment Officer
(Lise Meitner fellow 2018-2019)

Paideia – The European Institute for Jewish Studies in Sweden

Box 5053, SE-102 42 Stockholm, Sweden

Phone: +46 726 666 501

Website: www.paideia-eu.org;
Facebook: www.facebook.com/paideiaFB/