Наука, История, культура

Художник-карикатурист Лейзер Каган

Художник-карикатурист Лейзер Каган

Полина Пайлис 

http://club.berkovich-zametki.com/

Биографических данных Л. Кагана очень мало. Родился в 1910 г. в штетле Седа. Учился в Каунасской школе искусств. Но учёбу после первого курса не продолжил. Первые шаржи и карикатуры на страницах каунасских газет появились в 1931 г. В 1932–1933 годах состоялось пять выставок работ молодого карикатуриста.

B начале 20-го века и в межвоенные годы появились новые течения в искусстве, обусловленные новыми идеями и поисками новых выразительных средств. Два десятилетия в разных жанрах плодотворно творило в Литве немало талантливых художников-евреев:

  • Неемия Арбит Блат (1908–1999),
  • Зале Беккер (1896–1941/1942),
  • Мотл Гинзбург (1909 — ?),
  • Шолом Зельманович,
  • Довид Каган,
  • Элиас Каплан (1990–1944),
  • Иосиф Каплан (1900–1942),
  • Яков Липшиц (1903–1945),
  • Яков Мессенблюм (18941–1933),
  • Черне Перцикович (1912–1942),
  • Хаим Меер Файнштейн (1911–1944),
  • Бенцион Цукерман (1890–1941),
  • Яков Шер (1890–1944),
  • Иосиф Шлезингер (1919–1993),
  • Нолик Шмидт (1925–1944).
  • В Вильно (Польша) творили Хадаса Гуревич (1911–1943),
  • Бенцион Михтом (1909–1941),
  • Рахель Суцкевер (1909–1941),
  • Шейне Эфрон (1909–1983).

Из перечисленных художников карикатуристом был также М. Гинзбург, но уровень его коллеги Л. Каплана — на порядок выше.

Биографических данных Л. Кагана очень мало. Родился в 1910 г. в штетле Седа. Учился в Каунасской школе искусств. Но учёбу после первого курса не продолжил. Первые шаржи и карикатуры на страницах каунасских газет появились в 1931 г. Во второй половине этого года он приезжает в Ригу, где его карьера складывается успешно. В латышском обществе, особенно в спортивных кругах, он считается способным шаржистом. Он принял участие в организованном Латвийским олимпийским комитетом конкурсе шаржа и занял первое место. Рисовал он и шаржи участников, проходивших в Риге международных соревнований по легкой атлетике. Чемпион Латвии Янис Далинш прислал художнику благодарственное письмо с просьбой уступить ему оригинал. Несколько редакций предложили Л. Кагану сотрудничать в их газетах.

В 1932–1933 годах состоялось пять выставок работ молодого карикатуриста. Первая открылась в Паланге 28 июля. О ней в газете „Lietuvos aidas“[летувос айдас, лит. яз.: эхо Литвы] журналист Tinteris опубликовал статью «О выставке шаржей и карикатур Л. Кагана в Паланге»:

«На выставке было представлено 150 шаржей и несколько карикатур на членов правительства, общественных деятелей, писателей, журналистов, деятелей театра и искусства. На карикатуру времени уходит немного, но Л. Каган способен передать не только внешнее сходство, но и характер изображаемого. Для этого недостаточно только хорошо владеть техникой рисунка, для этого несомненно нужен талант. Если говорить о технике, то карикатуры отличаются лаконичностью используемых линий и штрихов на рисунке. Глаз не утомляется. Шаржи, на которых минимум линий, высоко ценятся. Готовясь к выставке в Паланге, Л. Каган шаржировал клайпедчан и палангцев. Выставку открыл ведущий оперный певец Государственного театра К. Петраускас. Часть собранных денег получат неимущие учащиеся Палангской средней школы, в здании которой проходит выставка. К этой выставке заметен интерес общественности».

Вскоре в этой же газете появился ещё один материал о выставке:

«Художественная выставка в прямом смысле слова — не развлечение, так её не назовёшь. Но выставка шаржей и карикатур Л. Кагана в Паланге — со своеобразным оттенком развлечения. Просторный зал средней школы с плотно увешанными стенами похож на красивую гостиную для смеха и веселья. Со всех сторон смотрит много знакомых всем личностей, которые вызывают улыбки: министры, генералы, полковники, профессора, известные художники, общественные деятели. Соединение их личностных особенностей с похожестью на шаржах вызывает улыбку у самого хмурого человека и заставляет его лицо просветлеть. Те шаржи, где всего несколько штрихов, впечатляют особенно сильно, Выставка проходит успешно. За несколько дней её посетило около 300 человек, и все ушли, вволю насмеявшись, и в приподнятом настроении».

Был выпущен и каталог этой выставки.

Вторая выставка шаржей и карикатур Л. Кагана состоялась 14–21 августа в Шяуляй. Из газеты „Mūsų momentas“[мусу моментас, лит. яз.: наш момент]:

«Находившийся в городе министр В. Сидзикаускас открыл выставку такими словами: «Меня охватывает радость от того, что у нас появились такие способные деятели искусства, благодаря которым имя Литвы станет известным за её пределами». Экспонировалось более 100 рисунков молодого художника, на которых большей частью изображены шяуляйцы, но немало и каунасцев. Все шаржи на удивление удачны, не перегружены деталями, которые утомляли бы зрителя. Их отличие в том, что автор умеет передать в шарже индивидуальность позировавшего ему человека. Горожанам выставка интересна, они массово её посещают. По желанию общественности её даже продлили на два дня».

Третья выставка шаржей и карикатур Л. Кагана экспонировалась в Панявежисе 7–11 сентября. По прибытии художник поспешил запечатлеть представителей общественности города. Экспозицию открывал мэр Т. Хадакаускас. Художник обещал в дни работы выставки шаржировать посетителей. Интерес к ней был большой.

Четвёртая выставка шаржей и карикатур Л. Кагана открылась в Каунасе 4 декабря в салоне Общества независимых художников. Она была приурочена к 100-летнему юбилею литовской прессы. Была выставлена 201 работа, из них только три — групповая карикатура. Это были шаржи тех людей, имена которых часто встречались на страницах газет. По мнению посетителей, после выставки в Паланге у художника немалые успехи в творчестве. Он, не обидев шаржируемого, запечатлевал характерные его особенности. Критики высказывали замечание, что шаржи и карикатуры людей в полный рост ему не удаются. А в портретном жанре он рисовальщик сильный. В искусстве карикатуры он лидер сейчас. У приходивших на выставку кроме знакомства с работами шаржиста была и возможность посмеяться от души, — поводов было много. По желанию посетителей выставки Л. Каган рисовал их шаржи.

В этом же году был выпущен каталог 201 шаржа этой выставки.

Пятая выставка состоялась 16–17 июля 1933 г. в Мажейкяй.

25 февраля 1933 г. в Стокгольме открылась международная выставка карикатур и шаржей. Было представлено 1317 работ художников из 19 стран. От Литвы было 11 работ четырёх карикатуристов, в том числе и Л. Кагана.

В феврале 1938 г. „Lietuvos aidas“напечатала заметку: «Выставка карикатур Л. Кагана в Швеции»:

«В настоящее время он живёт и работает в Стокгольме. Нарисованные им шаржи Сведа Гедина [путешественник, журналист], Роберта Тейлора [актёр] и участников международного турнира по теннису поместила на своих страницах „Svenska Dagbladet“, при этом подчёркивается, что сам автор из Литвы. Благодаря директору Королевской оперы в столице открылась выставка 50 цветных его шаржей оперных артистов».

В интернете есть такая информация о Л. Кагане:

«В 1933 г. состоялись выставки в Стокгольме, затем в Латвии, Эстонии. В 1939-1940 гг. жил и творил в Дании. С началом немецкой оккупации страны дальнейшая судьба неизвестна».

В 1931–1937 годах более 100 шаржей и карикатур Л. Кагана на знаковые фигуры республики и события в политической и общественной жизни было опубликовано в литовских газетах и журналах. В „Akademikas“[академикас], „Diena“[дена, лит. яз.: день], „Dienos naujienos“[денос науенос, лит. яз.: новости дня], „Lietuvos aidas“, „Literatūros naujienos“[литературос науенос, лит. яз.: новости литературы], „Sekmadienis“[секмаденис, лит. яз.: воскресенье], „Studentų balsas“[студенту балсас, лит. яз.: голос студентов] и др. Эти работы можно увидеть на портале Литовской национальной библиотеки им. М. Мажвидаса.

 

Юозапас Гербачаускас — литовский и польский писатель, литературный критик, общественный деятелей

 

Миколас Букша — дирижёр, композитор

 

Реувен Рубинштейн — юрист, журналист, писатель, редактор

Лейб Гофмеклер — пианист, дирижёр

Михаил Чехов — русский и американский актёр, театральный педагог, режиссёр

 

Добавление от автора:

3 декабря 1932 г. газета «Lietuvos aidas» [летувос айдас, эхо Литвы] поместила карикатуру Л. Кагана на весь свой коллектив, художник среди сотрудников редакции и администрации изобразил и себя, он второй справа.

 

Он признавал только настоящее

Он признавал только настоящее

Бенедикт Сарнов, lechaim.ru

14 января исполнилось 130 лет со дня рождения Осипа Мандельштама

Предыдущий отрывок я оборвал на том, что ощутить свое родство с советской реальностью Мандельштаму помогла неприязнь к каким-то «юношам тепличным», среди которых он не хотел «разменивать последний грош души».

Кто же они – эти «тепличные юноши»?

Очевидно, какие-то рафинированные интеллигентные мальчики, любители стихов, поклонники, может быть, даже эпигоны.

Вероятно, эти «тепличные юноши», почитающие себя единственными законными наследниками и хранителями культуры и презрительно третирующие новую власть, и раньше раздражали Мандельштама, побуждая его из чувства противоречия искать с этой новой властью черты духовного родства.

Это предположение плохо уживается с высказанным раньше другим предположением, будто у Мандельштама никогда не было «комплекса советского человека». И тем не менее:

«Как-то, веселые и оживленные, вернулись они вдвоем (с Ахматовой. – Б.С.) из гостей. Осип Эмильевич сделал за один вечер несколько “гафф’ов”: не так и не с тем поздоровался, не то сказал на прощание и, главное, скучал, слушая чтение нового перевода “Эдипа в Колоне”. Переводил С.В. Шервинский вместе с В.О. Нилендером, кажется, именно Нилендер и читал в этот вечер. Домашние смешки и словечки вылились в шуточное четверостишие Мандельштама:

Знакомства нашего на склоне

Шервинский нас к себе зазвал

Послушать, как Эдип в колонне

С Нилендером маршировал.

С. В. Шервинский. «Молодой человек с Пречистенки», как назвал его Мандельштам.

Ахматова дружила с Шервинским, но для Мандельштама поэты и деятели искусств подобного склада были противопоказаны. Так как я слышала много восторженных отзывов о Шервинском от его учеников, в частности от моей подруги Лены, от артистов-чтецов, студентов ГИТИСа, от переводчиков, я спросила Осипа Эмильевича, как он относится к нему. “Молодой человек с Пречистенки, – равнодушно ответил Мандельштам, – он таким и остался”».

(Эмма Герштейн. Мемуары. М., 1998. С. 52)

Чтобы понять, что скрывалось за этой лаконичной характеристикой, процитирую небольшой отрывок из воспоминаний С. Ермолинского о Булгакове, где тема «Пречистенки» дана широко и подробно.

«…На бывшей Пречистенке, в ее тесных переулках, застроенных уютными особнячками, жила особая прослойка тогдашней московской интеллигенции. Территориальный признак здесь случаен (не обязательно “пречистенцу” жить на Пречистенке), но наименование это не случайно. Именно здесь исстари селилась московская профессура, имена ее до сих пор составляют гордость русской общественной жизни. Здесь находились и наиболее передовые гимназии – Поливанова, Арсеньевой, Медведевское реальное, 1-я Московская гимназия. В наше время эти традиции как бы продолжались, но они теряли живые корни, продолжая существовать искусственно, оранжерейно. Об этом сатирически повествует неоконченный роман общего нашего с Булгаковым друга Наталии Алексеевны Венкстерн “Гибель Пречистенки” (рукопись еще при жизни покойной писательницы передана в ЦГАЛИ). Частично на эту тему написана повесть С.С. Заяицкого, талантливого и язвительного писателя и драматурга, “Жизнеописание Лососинова” (повесть была издана в середине 20-х годов).

Советские “пречистенцы” жили келейной жизнью…

Они писали литературоведческие комментарии, выступали с небольшими, сугубо академическими статьями и публикациями в журналах и бюллетенях.

Жили они в тесном кругу, общаясь друг с другом.

Квартиры их, уплотненные в одну, реже в две комнаты, превратившись в коммунальные – самый распространенный вид жилища тогдашнего москвича, – напоминали застывшие музеи предреволюционной поры. В их комнатах громоздились красное дерево, старые книги, бронза, картины. Они были островитянами в мутном потоке нэпа, советской культуры, еще очень противоречивой, зачастую прямолинейно примитивной в своих первых проявлениях.

У пречистенцев чтились филологи и философы (не марксисты, конечно). Они забавлялись беседами о Риккерте и Когене. В моду входили Фрейд и Шпенглер с его пресловутым “Закатом Европы”, в котором их привлекала мысль, что главенство политики является типичным признаком вырождения общества. А посему они толковали об образе, взятом из природы и преображенном творчеством, о музыкальных корнях искусства, о мелодии, связанной с ритмом… В них все еще сохранялась рафинированность декадентщины предреволюционной поры, но они считали себя хранителями самых высоких традиций московской интеллигенции.

В этом кругу к Булгакову отнеслись с повышенной заинтересованностью. В нем хотели видеть своего представителя. Хотели видеть его на Голгофе, падающего под ударами, – чуть ли не мучеником… Он очень скоро почувствовал, что эта среда отягчает его, как гири».

(С. Ермолинский. Михаил Булгаков. Из записок разных лет. В кн.: Сергей Ермолинский. Драматические сочинения. М., 1982. С. 607, 608)

Воспоминания Ермолинского, предназначенные для опубликования в советской печати, рисуют автора человеком, внутренне не отделяющим себя от новой, советской культуры, хотя и сознающим ее «прямолинейную примитивность». Таким же или почти таким же изображено в воспоминаниях и социальное самочувствие Булгакова.

Попытку изобразить Булгакова человеком, тянущимся к «новой советской культуре», можно считать наивной. Но я думаю, что скорее всего эта попытка объясняется тактическими намерениями автора, его желанием задним числом обелить Булгакова в глазах начальства.

Но саму коллизию Ермолинский не выдумал. Об этом свидетельствует, например, такая короткая запись в дневнике Елены Сергеевны Булгаковой (8 февраля 1936 года).

С. А. Ермолинский: «Советские пречистенцы жили келейной жизнью…»

«Коля Лямин. После него М.А. говорил, что хочет написать или пьесу или роман “Пречистенка”, чтобы вывести эту старую Москву, которая его так раздражает».

(Михаил и Елена Булгаковы. Дневник Мастера и Маргариты. М., 2001. С. 237)

Как бы ни относился Булгаков к «новой советской культуре», от «пречистенцев» его явно что-то отталкивало.

Впрочем, не надо обладать особой проницательностью, чтобы угадать, что именно раздражало Булгакова в этой рафинированной среде. Раздражало то, что Ермолинский называет «оранжерейностью». (Совпадение этого слова с мандельштамовским эпитетом «тепличный» вряд ли можно считать случайностью.)

Оранжерейность (или тепличность) этого бытия проявлялась в стремлении жить так, как будто ничего не случилось. Жить, исходя из того, что случившееся – незаконно и потому заслуживает в лучшем случае снисходительного, полупрезрительного, скептического созерцания с высоты некоего Олимпа.

Раздражала позиция незаинтересованного наблюдателя, неплодотворная и совершенно неприемлемая для художника.

Конфликт этот не нов. Он существовал всегда. Однако новая ситуация, возникшая в России после октября 1917 года, не только обострила этот давний конфликт, но и придала ему несколько иной смысл.

Извечный конфликт этот связан с тем, что интеллигенты – не только творцы. Все не могут, да и не должны быть творцами. Помимо творцов есть «хранители».

Роль «хранителя» культуры не менее важна, не менее необходима, чем роль творца. Особенно повышается она в эпохи, когда культуре что-либо угрожает, когда на нее покушаются, когда вспыхивает эпидемия погрома культуры.

Движимый стремлением уберечь от погрома духовные ценности, «хранитель» испытывает острую неприязнь ко всему, что не укладывается в жесткие рамки его представлений о культуре. Постепенно эта неприязнь становится органическим свойством его личности.

Человека, который по самому складу своей личности призван творить новое, эта ограниченность не может не раздражать. Он знает свое:

 

«Культура не рента. Надо не только цитировать. Надо говорить так, чтобы слова становились цитатами».

(Эренбург)

Творцу органически враждебна сама идея консервации культурных достижений. Хотя бы даже его собственных.

Таковы предпосылки для возникновения неизбежного конфликта между «творцом» и «хранителем» культуры.

Прав в этом извечном споре обычно бывает творец. Но после октября 1917 года возникла принципиально новая ситуация. Эпидемия «погрома культуры» на этот раз вспыхнула в нетривиальной форме. Она притворилась созидательным пафосом. Государство, узаконившее погром культуры, притворилось не разрушителем, а творцом.

Государство, открыто взявшее на себя функции погрома старой культуры, объявило, что погром культуры есть не что иное, как единственно возможный путь ее развития, закон ее движения (диалектический скачок).

Погром культуры объявлялся не разрывом культурных традиций, а началом новых, революционных традиций, призванных оплодотворить культуру, дать новый мощный толчок ее развитию.

С наибольшей откровенностью эту оригинальную идею выразил Маяковский.

Рассказывая о своем посещении Версальского музея, одного из величайших в мире собраний культурных ценностей, Маяковский так завершает описание:

Я все осмотрел,

                   поощупал вещи.

Из всей

       красотищи этой

мне

      больше всего

                   понравилась трещина

на столике

       Антуанетты.

В него

       штыка революции

                               клин

вогнали,

         пляша под распевку,

когда

        санкюлоты

                    поволокли

на эшафот

                 королевку.

Молодое государство, рожденное пафосом погрома всех «устаревших» ценностей, не признающее никаких корней, никаких культурных традиций, прикинулось естественным союзником интеллигента-творца. Оно сказало ему: «Мы с тобой одной крови, ты и я! Мы ненавидим одно и то же! И одно и то же нам дорого!» И интеллигенты поверили. Маяковский ликовал:

Другим

       странам

                   по сто.

История –

       пастью гроба.

А моя

       страна –

                   подросток,

твори,

       выдумывай,

                   пробуй!

Ну, Маяковский, положим, был байстрюк (так говорил о нем Маршак), он не был связан с культурной традицией сколько-нибудь прочными родовыми узами. Но поверил-то ведь не один Маяковский. Поверили все.

Поверил Эренбург и оглянуться не успел, как его прекрасная формула – «Культура не рента» – стала охранной грамотой, прикрывающей пафос погрома культуры.

Поверил Пастернак – наизаконнейшее дитя старой культуры, с младенчества дышавший ее воздухом, сын художника, бывавшего в доме у Толстого, ученик Когена (того самого, которого так чтили «пречистенцы»). Ликуя, захлебываясь от счастья, Пастернак вторил Маяковскому:

«…Наше государство, наше ломящееся в века и навсегда принятое в них, небывалое, невозможное государство!»

(Охранная грамота)

Пастернак говорил молодому советскому государству: «Мы с тобой одной крови, ты и я!» Он объяснялся ему в любви, потому что считал себя творцом нового, как и подобает истинному поэту. Лихорадочно искал он черты сходства, черты своего духовного родства с этим государством, ибо только так, казалось ему, можно было утвердить свое отличие от пустоцвета, от тепличного юноши, «от хлыща в его существованьи кратком…»

Был, правда, Булгаков, который на эту удочку не поддавался. Но, оказывается, даже он тяготился своей связью с «Пречистенкой».

Мандельштам держался дольше других. Он был непримирим.

Но вот небольшой отрывок из воспоминаний о Мандельштаме Э. Г. Герштейн:

«Возвращаясь со спектакля, я пожаловалась Осипу Эмильевичу на уныние и скуку в зрительном зале. Как убого все одеты, какие невыразительные лица. Он пришел в ярость. Он стал бурно уверять меня, что другой публики не бывало и в дореволюционные годы. Вспоминал любительские спектакли, благотворительные вечера, бытовые пьесы в драматических театрах, – всюду мещанская публика, гораздо хуже нынешней. “Ничего, ничего я там не оставил”, – страстно восклицал он.

Он признавал только настоящее. Прошлого для него не существовало. Возвращаться некуда…»

(Эмма Герштейн. Мемуары. Санкт-Петербург, 1998. С. 18)

Как видим, у Мандельштама тоже была своя «Пречистенка», от которой он отталкивался, с которой внутренне спорил.

Но это, конечно, еще не дает нам никаких оснований для того, чтобы изображать Мандельштама (как это делает Ермолинский по отношению к Булгакову) «тянущимся к новой советской культуре». Применительно к Мандельштаму это было бы даже еще большей неправдой, чем по отношению к Пастернаку, объяснявшему, что он не мог быть другом Мейерхольда, потому что не был для этого «достаточно советским человеком».

Е.С. Булгакова: «Михаил Афанасьевич говорил, что хочет написать или пьесу, или роман “Пречистенка”, чтобы вывести эту старую Москву, которая его так раздражает».

* * *

Недавно мне случилось прочесть солидную литературоведческую работу, предлагающую всю русскую литературу советского периода рассматривать как единый текст:

«Представим себе: мы в необозримой бесконечности. Идет ХХI век. Наконец позади весь ХХ век, со всеми своими катаклизмами – войнами, революциями, коллективизациями, массовыми террорами, голодами, житейскими волнениями и страстями… Из “бесконечной дали”, где мы находимся,.. не видно, чем отличается, скажем, Маяковский от Мандельштама.. Кто это написал: “Мы живем, под собою не чуя страны…”, “Я хочу быть понят моей страной…”, “Моя страна со мною говорила…” и “Когда такие люди в стране в советской есть”? Об одной и той же стране ведь идет речь, об одних и тех же людях!..

А это предчувствие гибели поэтами:

… я

     уже

          сгнию,

                   умерший под забором,

рядом

         с десятком

                         моих коллег.

 

И такое:

 

Вот и жизнь пройдет,

          Как прошли Азорские

Острова.

 

Или:

 

Я должен жить, хотя я дважды умер…

Да, я лежу в земле, губами шевеля…

 

Или о гибели поэзии:

 

                   …умри, мой стих,

                   умри, как рядовой,

       как безымянные

               на штурме мерли  наши!

Или еще, о “крупных оптовых смертях” ХХ века:

Миллионы убитых задешево

Протоптали тропу в пустоте…

Все эти различные “Стихи о неизвестном солдате” взяты из каких-нибудь “Воронежских тетрадей” того или другого поэта, в комнате которого дежурят “страх и муза в свой черед” (А. Ахматова). Предощущение смерти сближает».

(Игорь Кондаков. «Где ангелы реют». Русская литература ХХ века. Единый текст. Вопросы литературы, № 5, 2000)

Первая мысль: это, конечно, ирония. Что-то вроде знаменитой иронической фантазии Давида Самойлова:

В третьем тысячелетье

Автор повести

О позднем Предхиросимье

Позволит себе для спрессовки сюжета

Небольшие сдвиги во времени –

Лет на сто или на двести.

В его повести

Пушкин

Поедет во дворец

В серебристом автомобиле

С крепостным шофером Савельичем.

За креслом Петра Великого

Будет стоять

Седой арап Ганнибал –

Негатив постаревшего Пушкина.

Царь в лиловом кафтане

С брызнувшим из рукава

Голландским кружевом

Примет поэта, чтобы дать направление

Образу бунтовщика Пугачева.

Он предложит Пушкину

Виски с содовой,

И тот не откажется…

Что же ты, мин херц? –

Скажет царь,

Пяля рыжий зрачок

И подергивая левой щекой.

– Вот мое последнее творение,

Государь, –

И Пушкин протянет Петру

Стихи, начинающиеся словами

«На берегу пустынных волн…»

Скажет царь,

Пробежав начало,

– Пишешь недурно,

Ведешь себя дурно. –

И, снова прицелив в поэта рыжий зрачок,

Добавит: – Ужо тебе!

Ирония поэта грустна. Да и как не грустить, размышляя о том, что «если что и остается чрез звуки лиры и трубы, то вечности жерлом пожрется и общей не уйдет судьбы».

Но автор труда о едином тексте русской литературы ХХ века грустить по этому поводу не собирается.

Впрочем, как тут же выясняется из текста его статьи, он не собирается и иронизировать. Все, что он провозглашает в процитированном мною отрывке, оказывается, следует понимать самым серьезным образом. Буквально:

«Вообще, какие-либо определенные разделения в русской литературе ХХ века не очень-то получаются, если смотреть из нашей “бесконечной дали”. И даже по поводу спорной строки “опального поэта” (а какой у нас поэт, если, конечно, он был Поэтом, не был в опале?) мы не имеем сколько-нибудь определенного ответа. То ли эту знаменитую строку надо читать с победоносным пафосом:

И на земле, что избежит тленья,

Будет будить разум и жизнь Сталин,

то ли, наоборот, с трагическим надрывом и обличением (на чем настаивала, и слишком настойчиво для истины, Н. Я. Мандельштам):

Будет губить разум и жизнь Сталин.

Впрочем, мы и не можем толком рассудить, что правильнее: “будить” или “губить”. Каждое по-своему верно: кого-то имярек разбудил, а кого-то – губил и загубил…»

(Там же)

Вот оно, оказывается, как! Не только из какой-то там «космической дали», но даже из нынешней нашей, не такой уж, в сущности, далекой, мы тоже не можем «толком рассудить», что на самом деле правильнее – «будить» или «губить»:

В.В. Маяковский: «Мне больше всего понравилась трещина…»

«…и будил, губя, и губил, будя; будил и губил одновременного или попеременно, одно неотличимо от другого, поэт колебался в своем выборе слов и смыслов (“будил/губил”), потому что слова были созвучны (“будет/ будит”), а смыслы двоились и сливались в едином смысловом пространстве, где пробуждение равносильно гибели, а смерть является пробуждением от кошмара действительности. И добровольный уход, как у Маяковского, и насильственная гибель, как у Мандельштама.

С нашей высоты мы не отличаем, например, Платонова от Фадеева, что бы нам ни говорили об их весьма несхожих взаимоотношениях с “отцом народов”. Какое кому дело сегодня, кто из двух писателей был генеральным секретарем Союза советских писателей, хотя писал гораздо меньше, чем самому хотелось, а кто – остался без средств к существованию и под запретом писательства, хотя все время продолжал писать. Здесь виновата личная судьба, а не история. В сущности же, и “Разгром” и “Чевенгур” написаны об одном и том же – о победе социализма в одном отдельно взятом отряде мечтателей и гибели этого отряда в незавершенном походе».

(Там же)

Я бы не стал так подробно останавливаться на этих рассуждениях доктора философских наук (каковым оказался автор цитируемого труда), если бы такой подход не отражал – в сгущенной, отчасти даже пародийной форме – весьма распространенную, можно даже сказать всеобщую точку зрения. Если не на всю русскую литературу ХХ века, то, во всяком случае, на поэзию позднего Мандельштама.

Даже Александр Кушнер (я говорю «даже», потому что не стиховед и не философ, поэт все-таки) – все стихи Мандельштама 30-х годов, в сущности, ведь тоже рассматривает как некий единый текст.

Отчасти я этого уже касался, приводя его рассуждение о стихотворении Мандельштама «Если б меня наши враги взяли…» Но сейчас, в связи с поразившей меня теорией единого текста (не столько даже теорией, сколько вытекающей из этой теории практикой), есть смысл к этому его рассуждению вернуться снова.

Процитировав последнюю треть стихотворения и заключающие его финальные строки («И по земле, что избежит тленья, Будет будить разум и жизнь – Сталин»), непосредственно вслед за этой концовкой стихотворения, что называется, впритык к ней, Кушнер восклицает:

«После этого попробуйте Мандельштама “оторвать от века”. Он сказал, что из этого выйдет: “Ручаюсь вам, себе свернете шею!”»

Давид Самойлов: «В третьем тысячелетье автор повести о позднем Предхиросимье…»

По прямому смыслу этого «монтажного стыка» получается, что без риска свернуть себе шею Мандельштама нельзя (как ни старайся, все равно не удастся; да он и сам этого не позволит!) оторвать от Сталина, имя и облик которого в его, Мандельштамовом, сознании тоже является символом века, можно даже сказать синонимом самого этого понятия – век.

Первая, сразу бросающаяся в глаза натяжка тут состоит в том, что стихотворение «Если б меня наши враги взяли…» написано в 37 году, а стихи, из которых вырваны строки «Попробуйте меня от века оторвать, ручаюсь вам, себе свернете шею», – в 31-м.

Мандельштам 31 года и Мандельштам 37-го – это два разных Мандельштама.

Эта мандельштамовская формула («Я человек эпохи Москвошвея»), возможно, была полемическим ответом на знаменитые строки Пастернака:

Мне все равно, какой фасон

Сужден при мне покрою платьев.

Любую быль сметут, как сон,

Поэта в ней законопатив.

Но даже если это и не так, какой-то полемический запал тут безусловно присутствует. Быть может, это – явно полемическое «Пора сказать вам…» было обращено все к тем же «пречистенцам», демонстративно игнорирующим современность, продолжающим жить так, как будто в мире (и в их жизни) ничего не случилось. А может быть, и возражение самому себе, полемический отклик на собственные строки, написанные семью годами раньше:

Нет, никогда, ничей я не был современник,

Мне не с руки почет такой.

О, как противен мне какой-то соименник –

То был не я, то был другой.

(1924)

Но как ни толкуй эти строки из мандельштамовского стихотворения 31 года, одно несомненно: они несут в себе совсем не тот смысл, который в них вкладывает (пытается вложить) Александр Кушнер. Лучше даже сказать – совсем не тот, какой он им приписывает.

Пора вам знать, я тоже                                               

                                     современник,

Я человек эпохи Москвошвея.

Смотрите, как на мне                

            топорщится пиджак,

Как я ступать и говорить умею!

Попробуйте меня от века                                                 

                                     оторвать! –

Ручаюсь вам, себе свернете шею!

Смысл этих строк в том, что поэт всеми порами, каждой клеточкой своего существа ощущает: вся жизнь перепахана до корней, к старому возврата больше нет.

 

Когда подумаешь, чем связан

                                         с миром,

То сам себе не веришь: ерунда!

Полночный ключик от чужой квартиры,

Да гривенник серебряный в кармане,

Да целлулоид фильмы воровской.

Да, к прежней жизни возврата нет и быть не может. Но он и не хочет этого возврата:

«”Ничего, ничего я там не оставил”, – страстно восклицал он.

Он признавал только настоящее. Прошлого для него не существовало. Возвращаться некуда. “Завели к бросили”, – вот дословное резюме его речи о нашей современности, то есть о пресловутой “советской действительности”».

(Эмма Герштейн. Мемуары. Санкт-Петербург, 1998. С. 18)

Этот рассказ Эммы Григорьевны я уже приводил. Но – без последней фразы, которую приберегал для уяснения сокровенного смысла как раз вот этих самых мандельштамовских строк:

Я человек эпохи Москвошвея.

Смотрите, как на мне

топорщится пиджак…

И т. д.

Сводить стихи Мандельштама 31 года и его же стихи, написанные в 37-м, в некий единый текст – по меньшей мере некорректно.

Но на самом деле Кушнер этим своим «монтажным стыком» совершил нечто большее. Он включил эти мандельштамовские строки в единый текст советской поэзии начала 30-х годов, где слово «век» и в самом деле было синонимом таких понятий, как «революция», «советская власть», ну и конечно – «Сталин».

А век поджидает на мостовой,

Сосредоточен, как часовой…

Оглянешься – а вокруг враги;

Руки протянешь – и нет друзей;

Но если он скажет: «Солги», – солги.

Но если он скажет: «Убей», – убей.

(Эдуард Багрицкий)

Для Багрицкого эти страшноватые приметы века прямо персонифицировались в облике Сталина:

Я тоже почувствовал тяжкий                                         

                                                груз

Опущенной на плечо руки.

Подстриженный по-солдатски ус

Касался тоже моей щеки.

У Мандельштама это было совсем не так. «Век» для него – не псевдоним. Когда он говорит: «Попробуйте меня от века оторвать, ручаюсь вам, себе свернете шею!» – это вовсе не значит: «Попробуйте оторвать меня от Советского государства!» Скорее это – спор с государством, не признающим за ним права считать себя «современником», сыном века.

Что же касается понятия «век» как категории социальной, а не просто календарной, то с этим «веком» у Мандельштама отношения были совсем не те, что у Багрицкого.

Лирический герой Багрицкого ПРИНИМАЕТ неизбежность предлагаемых ему «веком» условий игры. Что говорить!  Лгать  и  убивать  ему  не  хочется.  Но  ЕСЛИ  ОН  СКАЖЕТ! – ничего не поделаешь, придется. У него нет другого выбора.

Багрицкий, конечно, пошел гораздо дальше Пастернака. Тот тоже хотел быть «со всеми сообща и заодно с правопорядком». Но он надеялся, что всё еще, может быть, как-нибудь обойдется, период «мятежей и казней», омрачивших начало нового царствования, сменится другим, более мирным и благостным, и лгать, и убивать, глядишь, не придется.

Этим его надеждам, как мы знаем, не суждено было сбыться.

«Как-то днем приехала машина. Из нее вышел человек, собиравший подписи писателей с выражением одобрения смертного приговора военным “преступникам” – Тухачевскому, Якиру, Эйдеману. Первый раз я увидела Борю рассвирепевшим. Он чуть не с кулаками набросился на приехавшего, хотя тот ни в чем не был виноват, и кричал: “Чтобы подписать, надо этих лиц знать и знать, что они сделали. Мне же о них ничего не известно, я им жизни не давал и не имею права ее отнимать. Жизнью людей должно распоряжаться государство, а не частные граждане. Товарищ, это не контрамарки в театр подписывать, я ни за что не подпишу!” Я была в ужасе и умоляла его подписать ради нашего ребенка. Но он мне сказал: “Ребенок, который родится не от меня, а от человека с иными взглядами, мне не нужен, пусть гибнет”.

Тогда я удивилась его жестокости, но пришлось, как всегда в таких случаях, ему подчиниться…

Слухи об этом происшествии распространились. Борю вызвал тогдашний председатель Союза писателей Ставский. Что говорил ему Ставский – я не знаю, но Боря вернулся от него успокоенный и сказал, что может продолжать нести голову высоко и у него как гора с плеч свалилась. Несколько раз к нему приходил Павленко, он убеждал Борю, называл его христосиком, просил опомниться и подписать…

На другое утро, открыв газету, мы увидели его подпись среди других писателей! Возмущению Бори не было предела. Он тут же оделся и отправился в Союз писателей. Я не хотела отпускать его, предчувствуя большой скандал, но он уговорил меня остаться. По его словам, все страшное было уже позади, и он надеялся скоро вернуться на дачу. Приехав из Москвы в Переделкино, он рассказал мне о разговоре со Ставским. Боря заявил, что ожидал всего, но таких подлогов он в жизни не видел, его просто убили, поставив его подпись.

На самом деле его этим спасли. Ставский сказал ему, что это редакционная ошибка. Боря стал требовать опровержения, но его, конечно, не напечатали».

(Борис Пастернак: второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак // З.Н. Пастернак. Воспоминания. М., 1993. С. 295, 296.)

 

З.Н. Пастернак: «Я была в ужасе и умоляла его подписать…»

Багрицкий до 37 года, слава Б-гу, не дожил, и гадать о том, как он повел бы себя в такой ситуации, не хочется. Но из процитированного выше знаменитого его четверостишия ясно видно, что никаких иллюзий на этот счет (в отличие от Пастернака) у него не было: заставят лгать, заставят убивать, и – ничего не поделаешь! – придется подчиниться.

Разница между Пастернаком и Багрицким, конечно, велика. В отличие от Багрицкого Пастернак никогда не ощущал себя советским поэтом. Даже – советским человеком. Объясняя причины своей размолвки с ЛЕФом, признался, что ЛЕФ всегда угнетал его «своей избыточной советскостью». Так вот прямо и написал!

Цитируя стихотворение Вольфа Эрлиха, в котором тот «вынес за одни скобки» стансы Пастернака («Столетье с лишним, не вчера…») и мандельштамовское «Мне на плечи кидается век-волкодав…», я упирал на не замеченную автором огромную разницу между ними. Справедливости ради надо, однако, сказать, что у молодого советского поэта были немалые основания считать оба эти стихотворения лирическим самовыражением двух «контриков». (Именно так это тогда воспринималось и называлось.)

«А.Н. Толстой рассказывал, что он был на каком-то юбилейном чествовании ГПУ:

– Было много народу и десяток поэтов со сцены читали дифирамбы сему учреждению. Уже после них стал читать свои стихи Пастернак, это было совсем другое кушанье: говорил стихами, как каторжна работа этих людей и самое учреждение. В зале прошел озноб, улыбки смылись. Пастернака ночью арестуют, уедет в тартарары, исчезнет, как тогда исчезали многие…

Разошлись в смущении и флюгерном настроении. Никаких немедленных кар для Пастернака не последовало, но он был все время под ударом, в любую ночь его могли арестовать, он хорошо это понимал и говорил мне об этом, он не принял революции, такой, какая произошла, и кругом это чувствовали, чувствовали и на верхах…»

(Вл. Крымов. А.Н. Толстой без ретуши. Мосты. Кн. 7. 1961. С. 370)

Лазарь Флейшман, приведя в своей монографии о Пастернаке это свидетельство, замечает, что, «хотя нам неизвестны стихи Пастернака о ГПУ и сомнительно, чтобы поэт таковые сочинял», рассказ этот «несомненно психологически и фактически в своей основе точен».

И – продолжает:

«Но острота описанной ситуации не оставляет, а наоборот, усиливается при предположении, что на торжественном вечере ГПУ Пастернак прочел стихотворение “Столетье с лишним – не вчера”, вошедшее в сборник “Второе рождение”. Стихотворение это принадлежит к наиболее откровенным лирическим исповедям поэта. За одически-панегирической и исторически-“оптимистической” поверхностью в нем мерцает жуткая изнанка реальности».

(Лазарь Флейшман. Борис Пастернак в двадцатые годы. Петербург, 2003. С. 350)

Это верно. Изнанка действительно мерцает. И Пастернака за такие стихи вполне могли арестовать – не тогда, так позже, когда на смену «вегетарианским временам» (выражение Ахматовой) пришли другие.

Арестовали же Наума Коржавина, инкриминируя ему – среди прочих – и такое его стихотворение:

Я все на свете видел наизнанку

И путался в московских тупиках.

А между тем стояло на Лубянке

Готическое здание Чека.

 

Оно стояло и на мир смотрело,

Храня свои суровые черты.

О, сколько в нем подписано расстрелов

Во имя человеческой мечты…

 

И в наших днях, лавирующих, веских,

Петляющих, – где вера нелегка,

Оно осталось полюсом советским –

Готическое здание Чека.

И если с ног прошедшего останки

Меня сшибут, – то на одних руках

Я приползу на красную Лубянку

И отыщу там здание Чека.

Несомненный «одически-панегирический и исторически-оптимистический» пафос стихотворения (куда более панегирический и оптимистический, чем у Пастернака) – не помог.

Знак (плюс или минус, приятие или неприятие) тут был совершенно не важен. Запретными были не чувства поэта, какими бы они ни были, а само прикосновение к опасной теме. «Тут был рубеж запретной зоны», как позже скажет об этом Твардовский.

Нет, воспевать «готическое здание», вообще-то, было можно. Но – не по-интеллигентски (мол, убивать, конечно, нехорошо, но во имя светлого будущего, к которому мы все идем, придется пройти и через это), а – по-свойски, «по-пролетарски».

Например, вот так:

Мы отстаиваем дело,

Созданное Ильичем.

Мы, бойцы

                    Наркомвнудела,

Вражьи головы сечем.

(Вас. Лебедев-Кумач)

Н. Коржавин: «Я всё на свете видел наизнанку…»

Сечь вражьи головы предлагалось лихо и весело, без всяких этих интеллигентских штучек. Карающий меч революции ни в каких оправданиях не нуждался. Вологодский конвой шуток не понимал.

Кто знает, проживи Багрицкий чуть дольше, может быть, и его бы тоже замели. И на допросах вменяли бы ему в вину те самые – тоже вроде «одически-панегирические и исторически-оптимистические» – строки:

Но если он скажет: «Солги», – солги.

Но если он скажет: «Убей», – убей.

Посадили же во время войны, в эвакуации, его вдову Лидию Густавовну. Уж не знаю, что ей там шили, – шпионаж или подготовку террористического акта, или еще что-нибудь в том же роде.

С ней там, кстати, произошел такой забавный случай.

Дело было в Караганде. И надо же было так случиться, что здание местного отделения НКВД располагалось на улице Багрицкого. И следователь, допрашивавший Лидию Густововну, спросил:

– Скажите, а тот Багрицкий, именем которого наша улица названа, он вам не родственник?

Лидия Густавовна сухо ответила, что это ее муж.

Не знаю, поверил он ей или не поверил. Хотя он ведь легко мог это установить по материалам следственного дела. Как бы то ни было, этим ее ответом он удовлетворился вполне и больше к этой скользкой теме не возвращался ни разу.

Всё это я к тому, что с Багрицким Пастернака, пожалуй, скорее можно было бы «вынести за одним скобки», чем с Мандельштамом. (Я имею в виду, конечно, только «ТБС» и «Столетье с лишним – не вчера».) При всей разнице отношения каждого из них к «мерцающей» в их стихах жуткой реальности оба они озабочены тем, что будут замараны соучастием (вольным или невольным) в гибели других.

Мандельштам в отличие от них ясно понимал, что дело идет о его собственной гибели. Это ЕМУ на плечи кидается «век-волкодав». Это ЕГО костям предстоит хрустеть на кровавом колесе в пыточном застенке.

И уж во всяком случае, быть «заодно» с таким «правопорядком», при котором приходится если и не лгать и не убивать самому, так одобрять ложь и убийство, он не хотел:

Запихай меня лучше, как шапку, в рукав

Жаркой шубы сибирских степей.

В переводе на язык презренной прозы это ведь значит: нет, уж лучше сошлите меня в Сибирь!

В 31 году, когда были написаны эти строки, он еще мог надеяться на такой, сравнительно мягкий вариант расправы с инакомыслящими.

А он ведь – не просто инакомыслящий. Он это свое «инакомыслие» готов отстаивать «с оружием в руках». Он ощущает и осознает себя в полном смысле этого слова бойцом – бойцом сопротивления, честно заслужившим последнюю, посмертную воинскую почесть:

Чур! Не просить, не жаловаться, цыц!

Не хныкать!

             Для того ли разночинцы

Рассохлые топтали сапоги,

                             чтоб я теперь их предал?

Мы умрем, как пехотинцы,

Но не прославим

          ни хищи, ни поденщины,

                                              ни лжи.

Есть у нас паутинка шотландского старого                                                        

                                                            пледа,

Ты меня им укроешь, как флагом военным,                                                  

                                                когда я умру.

(Май – 4 июня 1931)

Эти строки, кстати, – из того самого стихотворения, в котором он называет себя человеком «эпохи Москвошвея», которого никому, никогда, ни при каких обстоятельствах не удастся «оторвать от века».

Но – как уже было сказано – все это было еще до катастрофы.

* * *

«Ода» и примыкающие к ней стихи («Будет будить разум и жизнь Сталин» и т.п.) катастрофой не были.

Настоящая катастрофа настигла его, когда он – к счастью, не навсегда! – действительно утратил сознание своей правоты.

В одной из своих статей о Мандельштаме Э.Г. Герштейн заметила, что после стихотворения про кремлевского горца «Сталин как творческая тема больше не существовал для Мандельштама. Она была исчерпана эпиграммой “Мы живем, под собою не чуя страны…” Осталась тема личной зависимости от Сталина, разработанная в разных ракурсах».

(Эмма Герштейн. Поэт поэту – брат. Знамя, № 10, 1999. С. 156)

 

Э. Багрицкий: «Но если он скажет: “Солги!” – солги. Но если он скажет: “Убей!” – убей».

Если бы это было так!

То-то и горе, что в какой-то момент тема «личной зависимости от Сталина» слилась в его сознании с темой его кровной связи с веком. Понятия «век» (от которого его пытаются оторвать) и «советское государство» слились для него в единое целое, в нерасторжимое единство. Совсем как у Багрицкого. И совсем как у Багрицкого, синонимом, символом века стал для него Сталин:

Средь народного шума и спеха

На вокзалах и площадях

Смотрит века могучая веха

И бровей начинается взмах.

Я узнал, он узнал, ты узнала –

А теперь куда хочешь влеки:

В говорливые дебри вокзала,

В ожиданье у мощной реки.

 

Далеко теперь та стоянка,

Тот с водой кипяченой бак –

На цепочке кружка-жестянка

И глаза застилавший мрак.

 

Шла пермяцкого говора сила,

Пассажирская шла борьба,

И ласкала меня и сверлила

От стены этих глаз журьба.

 

Много скрыто дел предстоящих

В наших летчиках и жнецах,

И в товарищах реках и чащах,

И в товарищах городах.

 

Не припомнить того, что было –

Губы жарки, слова черствы –

Занавеску белую било,

Несся шум железной листвы.

 

А на деле-то было тихо –

Только шел пароход по реке,

Да за кедром цвела гречиха,

Рыба шла на речном говорке.

 

И к нему – в его сердцевину –

Я без пропуска  в Кремль вошел,

Разорвав расстояний холстину,

Головою повинной тяжел.

Как ни относись к этим стихам, как ни воспринимай их, одно несомненно. Как небо от земли отличаются они от тех, казенно-прославляющих рифмованных строк, которые Мандельштам так трудно выдавливал из себя, завидуя Асееву, который, в отличие от него, был – «мастер».

На этот раз стихи вышли совсем другие: обжигающие искренностью, несомненностью выраженного в них чувства.

Иначе быть не могло. Тут достаточно было сделать только первый шаг. Дальше уже все дороги вели в Рим.

Тропинка, которая привела в этот «Рим» Мандельштама, впоследствии превратилась в торную дорогу, в хорошо наезженную колею. След, оставшийся после его блужданий во мраке, превратился в схему, ставшую одним из стандартов, одним из непременных нормативов ортодоксального советского искусства.

В окончательном своем виде схема эта обрела такой вид.

Интеллигент старой формации, один из тех, кто создает подлинные духовные ценности, радостно принимает советскую власть. Ученики его – жалкие эпигоны, творческие импотенты, «тепличные юноши», третирующие новую власть, – с недоумением от него отворачиваются. Он одинок. Но – прав.

В фильме «Депутат Балтики» это единение духа творчества с советской властью символизировал ученый-естественник профессор Полежаев.

В популярном романе В. Каверина «Исполнение желаний» – ученый-историк академик Бауэр.

То, что у Мандельштама было туманным намеком, нуждающимся в расшифровке, здесь обрело уже вполне завершенный характер развернутой, во всех деталях продуманной концепции. Как сказано в известном стихотворении Боратынского:

Сначала мысль воплощена

В поэму сжатую поэта,

Как дева юная, темна

Для невнимательного света;

Потом, осмелившись, она

Уже увертлива, речиста,

Со всех сторон своих видна,

Как искушенная жена

В свободной прозе романиста.

Итак, если мы хотим, чтобы интересующая нас мысль стала нам «со всех сторон своих видна», есть прямой смысл рассмотреть ее в том окончательном, развернутом виде, какой она обрела «в свободной прозе романиста».

Академик Бауэр незадолго до смерти читает студентам свою последнюю лекцию. Он говорит:

«Есть разные отношения к науке, есть отношение семейное, переходящее из поколения в поколение, годами живущее в академических квартирах на Васильевском острове, и есть другое отношение – жизненное, практическое, революционное… И вот я хочу предостеречь… Это для молодежи имеет особенное значение. Не берите пример с ученых, перепутавших науку со своей карьерой, со своей семьей, со своей квартирой… Помните о совести научной, о честности в науке, без которой никому не дано вздохнуть чистым воздухом вершин человеческой жизни… И еще одно. За долгие годы работы я собрал много книг, много редких рукописей, среди которых найдутся, пожалуй, и единственные экземпляры. Это все я отдаю вам. Университету или публичной библиотеке, пускай уж там рассудят, – но, вам, которые придут на наше место в науке…»

Уже в этой прекрасной речи есть одна еле заметная подтасовка. Получается так, как будто отношение к науке, переходящее из поколения в поколение, обязательно чревато опасностью перепутать науку с квартирой, со своей квартирой.

Практически речь Бауэра означает: через голову старых интеллигентов, где интеллигентность передавалась из поколения в поколение, – новым, законным наследникам, студентам «от сохи» и «от станка» передаю я свой светильник!

Основные события романа разворачивают эту альтернативу в сюжет. Есть два пути: либо украсть ценные рукописи из архива своего учителя и бежать в Париж, либо – с советской властью. Третьего не дано! Финальная фраза романа звучит так:

«Холодный дом. Жильцы выехали… Имущество – вещи и мысли – поручено государству. Другие наследники – не по крови – въедут в этот дом, оботрут пыль, прочитают книги».

Туманная мысль поэта обрела здесь предельную ясность. Не только книги, но и мысли (заметьте!) – все духовное имущество хозяина дома поручено государству.

Монополия государства на мысль, на всю духовную жизнь общества получает высшее оправдание.

(Опубликовано в №148, август 2004)

130 лет со дня рождения Осипа Мандельштама

130 лет со дня рождения Осипа Мандельштама

14 (2) января 2021 г. исполняется 130 лет со дня рождения выдающегося русского поэта ХХ столетия Осипа Мандельштама.

У Осипа Мандельштама и по матери, и по отцу литвакские корни. Исторические документы свидетельствуют, что предки Мандельштама со стороны отца поселились в городке Жагаре (Северная Литва) в начале 18 века.

Отец поэта – Хацкель – Эмилий Мандельштам, был купцом первой гильдии, что давало ему право жить вне черты оседлости, несмотря на еврейское происхождение, занимался производством перчаток. Он самостоятельно изучал немецкий язык, увлекался германской литературой и философией, в юности жил в Берлине. Мать — Флора Вербловская — занималась музыкой. Именно она привила мальчику любовь к музыке.

После женитьбы Флора и Эмилий Мандельштамы жили в Варшаве, там же 14 января (по старому стилю 2) 1891 г. родился будущий поэт.

В 1897 году семья переехала в Петербург. Родители хотели дать детям хорошее образование и познакомить их с культурной жизнью Северной столицы, поэтому Мандельштамы жили между Петербургом и Павловском. Со старшим сыном Осипом занимались гувернантки, он с раннего детства учил иностранные языки.

В 1900–1907 годах Осип Мандельштам учился в Тенишевском коммерческом училище — одной из лучших столичных школ. Здесь использовали новейшие методики преподавания, ученики издавали журнал, давали концерты, ставили спектакли. В училище Осип Мандельштам увлекся театром, музыкой и написал свои первые стихи. Родители не одобряли поэтических опытов сына, но его поддерживал директор и преподаватель словесности, поэт-символист Владимир Гиппиус.

После окончания училища Мандельштам уехал за границу. Он слушал лекции в Сорбонне. В Париже будущий поэт познакомился с Николаем Гумилевым — позже они стали близкими друзьями. Мандельштам увлекался французской поэзией, изучал романскую филологию в Гейдельбергском университете Германии, путешествовал по Италии и Швейцарии.

Иногда Мандельштам приезжал в Петербург, где знакомился с русскими поэтами, посещал литературные лекции в «Башне» у Вячеслава Иванова и в 1910 году впервые напечатал свои стихотворения в журнале «Аполлон».

В 1911 году молодой поэт поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета. В тот же год он присоединился к «Цеху поэтов» Николая Гумилева. В литературную группу входили Сергей Городецкий, Анна Ахматова, Михаил Кузмин. Осип Мандельштам публиковал в петербургских изданиях стихи, литературные статьи, выступал со своими произведениями на сцене. Особенно часто — в кабаре «Бродячая собака».

В 1913 году вышел первый сборник стихотворений молодого поэта — книга «Камень». Его брат, Евгений Мандельштам, позже вспоминал: «Издание «Камня» было «семейным» — деньги на выпуск книжки дал отец. Тираж — всего 600 экземпляров. <…> После долгого раздумья мы сдали весь тираж на комиссию в большой книжный магазин Попова-Ясного. <…> Время от времени брат посылал меня узнавать, сколько продано экземпляров, и когда я сообщил, что раскуплено уже 42 книжки, дома это было воспринято как праздник. По масштабам того времени в условиях книжного рынка это звучало как первое признание поэта читателями».

Перед революцией Осип Мандельштам несколько раз гостил у Максимилиана Волошина в Крыму. Там он познакомился с Анастасией и Мариной Цветаевыми. Между Мариной Цветаевой и Мандельштамом вспыхнул короткий, но бурный роман, по окончании которого разочарованный в любви поэт даже собирался уйти в монастырь.

Прозаик, переводчик, литературовед

После октябрьского переворота Мандельштам некоторое время служил в Петербурге, а потом переехал в Москву. Однако голод вынудил его покинуть и этот город. Поэт постоянно переезжал — Крым, Тифлис. В Киеве он познакомился с будущей женой — Надеждой Хазиной. В 1920 году они вместе вернулись в Петербург, а спустя еще два года — поженились.

В 1922 году вышла вторая книга стихов Осипа Мандельштама «Tristia» с посвящением Надежде Хазиной. В сборник вошли произведения, которые поэт написал в годы Первой мировой войны и во время революционного переворота. А еще спустя год была опубликована «Вторая книга».

В 1925 году Мандельштаму стали отказывать в печати стихов. В следующие пять лет он почти ушел от поэзии. В эти годы Осип Мандельштам выпустил много литературоведческих статей, автобиографическую повесть «Шум времени», книгу прозы «Египетская марка», произведения для детей — «Примус», «Шары», «Два трамвая». Он много переводил — Франческо Петрарку и Огюста Барбье, Рене Шикеле и Иосифа Гришашвили, Макса Бартеля и Жана Расина. Это давало молодой семье хоть какой-то доход. Итальянский язык Осип Мандельштам изучал самостоятельно. Он прочитал оригинальный текст «Божественной комедии» и написал эссе «Разговор о Данте».

В 1933 году в ленинградском журнале «Звезда» вышло «Путешествие в Армению» Мандельштама. Он позволил себе и откровенные, порой резкие описания молодой Советской республики и колкости в адрес известных «общественников». Вскоре вышли разгромные критические статьи — в «Литературной газете» и «Правде».

«Очень резкое сочинение»

Осенью того же года появилось одно из самых известных сегодня стихотворений Мандельштама — «Мы живем, под собою не чуя страны…». Он прочитал его примерно пятнадцати знакомым. Борису Пастернаку принадлежат слова: «То, что Вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но факт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия».

Поэт уничтожил бумажные записи этого стихотворения, а его жена и друг семьи Эмма Герштейн выучили его наизусть. Герштейн позже вспоминала: «Утром неожиданно ко мне пришла Надя [Мандельштам], можно сказать влетела. Она заговорила отрывисто. «Ося написал очень резкое сочинение. Его нельзя записать. Никто, кроме меня, его не знает. Нужно, чтобы еще кто-нибудь его запомнил. Это будете вы. Мы умрем, а вы передадите его потом людям».

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, кует за указом указ:

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него — то малина
И широкая грудь осетина.

 Осип Мандельштам

На Мандельштама донесли. Сначала его выслали в Чердынь-на-Каме. Позже — благодаря заступничеству Николая Бухарина и некоторых поэтов — Мандельштам с женой смогли переехать в Воронеж. Здесь он работал в журналах, газетах, театрах, писал стихи. Позже они были опубликованы в сборниках «Воронежские тетради». Заработанных денег катастрофически не хватало, но друзья и родственники поддерживали семью.

Когда срок ссылки закончился, и Мандельштамы переехали в Калинин, поэта вновь арестовали. Его приговорили к пяти годам лагерей за контрреволюционную деятельность и отправили этапом на Дальний Восток. В 1938 году Осип Мандельштам умер, по одной из версий, в больничном лагерном бараке недалеко от Владивостока. Причина его смерти и место захоронения доподлинно неизвестны.

Произведения Осипа Мандельштама были запрещены в СССР еще 20 лет. После смерти Сталина поэта реабилитировали по одному из дел, а в 1987 году — по второму. Его стихи, прозу, мемуары сохранила Надежда Мандельштам. Что-то она возила с собой в «рукописном чемодане», что-то держала только в памяти. В 1970–80-х годах Надежда Мандельштам опубликовала несколько книг-воспоминаний о поэте.

Интересные факты:

При рождении Мандельштам был назвал Иосифом (в польском варианте Юзеф) и только позже он решил изменить свое имя на – Осип.

Желая ознакомиться с творчеством Данте в оригинале, Осип Мандельштам выучил ради этого итальянский язык.

В Гражданскую войну скитался с женой по России, Украине, Грузии; был арестован белогвардейцами в Крыму. Имел возможность бежать с белыми в Турцию из Крыма, но, подобно Волошину, предпочёл остаться в Советской России. В Грузии был арестован меньшевистским правительством как белогвардеец, освобождён по личному указанию Бении Чхиквишвили (русский революционер грузинского происхождения, социал-демократ, грузинский политик, агроном, член Учредительного собрания Грузии (1919—1921), мэр Тифлиса (1919—1920).

Известен случай, когда прозаик дал пощечину Алексею Толстому. По словам Мандельштама, тот недобросовестно исполнял свою работу на посту председателя писательского суда.

Мандельштама переводил на немецкий один из ведущих европейских поэтов XX века Пауль Целан.

Французский философ Ален Бадью в статье «Век поэтов» причислил Мандельштама к ряду из шести поэтов, взявших на себя в XX веке ещё и функцию философов (остальные пятеро — это Малларме, Рембо, Тракль, Пессоа и Целан).[68]

В США исследованием творчества поэта занимался Кирилл Тарановский, который проводил в Гарварде семинар по поэзии Мандельштама.

Владимир Набоков называл Мандельштама «единственным поэтом Сталинской России»

Поэт, переводчик, диссидент Томас Венцлова с юных лет восхищался творчеством Мандельштама, перевел его произведения на литовский язык, был знаком с женой поэта – Надеждой.

 

30-летие событий 13 января. День защитников свободы

30-летие событий 13 января. День защитников свободы

Дорогие лидеры, члены и друзья Еврейской общины (литваков) Литвы,

приближается 13 января – День защитников свободы, 30-летие трагических событий 1991 года.

В этот день, в 1991 г., жителям Литвы удалось защитить и отстоять независимость страны от СССР. 11 и 12 января советские военные захватили Дом печати, здание Комитета по радио- и телевещанию Литвы (ныне Радио и ТВ ЛРТ), Вильнюсскую телебашню и ряд других стратегических объектов. При штурме телебашни погибли 14 ее защитников.

Еврейская община (литваков) Литвы организовала флешмоб для детей и юношества с символом 13 января – Незабудкой – «Что для меня значит свобода?». Полученные визуальные работы с незабудкой, а также заметки о значение свободы, написанные молодежью, будут опубликованы в аккаунтах соцсети #PiešiuLaisvę

В 8 часов утра в окнах здания ЕОЛ, объектов еврейского наследия будут зажжены свечи памяти.

Моше Кульбак. Запоздалая встреча

Моше Кульбак. Запоздалая встреча

Шуламит Шалит, февраль 2005 г.

https://berkovich-zametki.com

Моше Кульбак, 1896-1937… На земле Израиля его настоящее имя не коробит слуха, а кому непривычно, называйте по-русски – Моисеем. Моисей Соломонович. Учитель, поэт, прозаик, драматург, философ. Не знаю, будут ли когда-нибудь переведены на русский его философские вещи, его пьесы, пока что мы можем говорить о его поэзии, прочесть повесть “Зелменяне”, которая, впрочем, давно стала библиографической редкостью, поближе познакомиться с личностью  поэта.

Моше Кульбак

Моше Кульбак очень любил музыку, все для него в этом мире было пропитано музыкой. Впрочем, какой же поэт не любит природы и музыки? И все-таки Кульбак как-то особенно тесно сливается и с природой, и с музыкой и от нас требует:

              Так слушай же: тут каждый прут – свирель,

              И скрипка – каждый камень возле шляха;

              Звенит лемех в полях, где вешний хмель,

              Блестит на грядке заступ, словно бляха;

     В кустах простую песенку свою

               Поет простая птаха…

                                                 (“Буня и Бера на шляху”. Пер. Р. Морана)

Другое время года, другие звуки, цвета, ритмы…

                              Дрожат снеговые равнины, и пальцы луны

                              Ощупывают лихорадочно поле.

                              Всклокоченный лес из холодной торчит глубины.

Одинокие перышки вьются слетая, слетая…

Далеко – далеко, где снежная заметь сухая…

                                                             (“Волчьи песни”. Пер. Р. Морана)

Песня “Штерндл” (“Звездочка”) – первое, опубликованное в 1916 году в Вильно (Вильнюс), стихотворение Кульбака. Сам он жил тогда в Ковно (Каунас). Для многих стихов у него были свои мелодии, но никто ведь за ним не записывал, а вот эта распространилась на ту мелодию, которая звучала в нем, когда рождалось стихотворение. Кому-то он ее напел, и она отделилась и отдалилась от него. Когда же в 20-м году он окажется в Вильно, то с удивлением услышит, что его песня и там у всех на устах. А ведь пишут, и до сих пор, что музыка “народная”.

«Штерндл» – стихотворение-пророчество. Поэт обращается к Звездочке: “будь мне посланницей, упади в мое местечко; там, одна-одинешенька сидит у темного окна, в грусти и заботах моя жена; подбодри ее, посвети в ее окошко; спроси, что делают дети; скажи, что я плачу и целую их письмецо, скажи, чтоб не жалели Янкеле, надо отдавать его в хедер, пусть учится, хватит его баловать…” И такая странная концовка для 20-летнего поэта, открытого радости (совсем недавно он сказал: “Я пою, и смеюсь, и хмелею…/ Вся вселенная стала моею“): “пусть его Янкеле как следует выучит каддишможет, скоро ему придется… кто знает… но, может, Всевышний сжалится…”

В одном более позднем стихотворении он снова обратится мыслью к ребенку, уже конкретно к своему сыну:

                        А ночь-то какая! Играет небесная синяя скрипка

                        И снежная виолончель…

                        За тысячи верст мой ребенок во сне меня видит

                          И тихо смеется…

                   (“Морозом звезда отшлифована…” Пер. Ю. Телесина)

Сын, Эля, хорошо помнил отца, ему в 1937 году, когда не стало папы, а вслед за ним и мамы, было уже десять, почти одиннадцать. Ему они оба могли сниться – и веселыми, и грустными, живыми. Но и мальчику оставалось жить совсем немного. Фашисты убьют Элю в 1942 году, вместе с дедушкой, бабушкой, тетей Тоней, сестрой его отца, и ее дочкой Матусей… “Штерндл”, первое опубликованное стихотворение М.Кульбака, звучит как каддиш по всем вместе. И по себе самому. Как не подумать: поэты так часто предвидят свою судьбу…

Рая отца не помнит, но всю жизнь собирает крупицы чужой памяти о нем. Помнит и бабушку, и дедушку – ей в 1941 году, к началу войны, было почти семь лет, и брата Элю помнит, и тетю Тоню, которая забрала их, детей брата, из детдома. Старшую дочку Рая назвала Машей – по папе Моше, а вторую дочь Тоней – по любимой тете. У Маши растет сын Элиор, а у Тони двое “сабрят” – Михаэль и Итай. Они – правнуки поэта.

Он не дожил, не узнал – ни внуков, ни правнуков.

Но поэзия его жива. Его лирикой можно и сегодня объясняться в любви. Влюбленный поэт трепетно касается плеча любимой:

                      Как будто чашечки японской слышу звон,

И, оглушен, вдыхаю тонкий свет.

К запястью белому склоняюсь в тишине,

И кровь звенит и ускоряет бег…

Вот так остаться бы склоненным весь свой век

Пред светом, что так ново светит мне.

                               (“Плеча коснулся…” Пер. Р. Морана)

В других стихах, по народным мотивам, ритмичных, озорных, все кружится, пляшет, смеется…

                Известкой побелили дом,

                И вымыт пол дощатый.

                     На свадьбу музыкантов ждем,

                     Сейчас приедут сваты.

…В просторный дом несут с утра

Все, что пекли, варили,

И скрыни, полные добра,

И полные бутыли.

                     Ходуном, ходуном

                     Ходит пол дощатый,

                     А на нем, а кругом

                     Пляшут сваты.

                                 С Берлом – тетка жениха!

                                 Свояки отныне!

                                 Бася тоже не плоха

                                 В кринолине.

                     Ходуном, ходуном

                     Ходит мир вверх дном.

                     Ой, невеста с женихом!

                     Бим – бум – бом!

                                     (“Свадьба”. Пер. С.Липкина)

Ошибиться нельзя: даже в переводе на русский слышишь звуки веселой еврейской свадьбы: Бим – бум – бом! Перевод отличный, а на идиш еще веселее…

Моше Кульбак родился в Белоруссии, в Сморгони, 20 марта 1896 года, что по еврейскому календарю приходится на исход праздника Песах. Отец его был младшим среди семнадцати (!) братьев. И дед, и бабушка, и все дядья – смолокуры, плотовщики, кожевники. Каких только профессий там не было! И все эти крепкие мужики волею поэта и писателя, хотя судьбы каждого сложились по-разному, как будто дожили до наших дней, и только потому, что как живые, сходят со страниц его книг.

Он учился в нескольких иешивах, в том числе и в Воложине, где до него учился поэт Бялик. Жил в Минске, Ковно, Вильно, Берлине. В Германии, далеко от родных мест, защемило вдруг, забередило, и он написал много теплых страниц о доме, о родне… Наверное, улыбка бродила по его задумчивому лицу, когда он вспоминал бабушку…

                        Любила бабушка моя молиться и поститься,

                        Еще рожать детей была большая мастерица.

                        Как яйца курица кладет – достойно и спокойно,

                        Так бабушка совсем легко несла за двойней двойню,

                        Двоих произвела на свет в потемках сеновала,

                        Потом двоих дядьев она в ольшанике рожала,

                        Двенадцать – на печи, одни дядья, скажи на милость!

                        И на гумне моим отцом однажды разрешилась.

                        Тогда лишь материнское ее закрылось чрево,

                        Пеленки принялась дарить направо и налево.

                        Свершила наша бабушка, что суждено ей было,

                        Наседкою среди цыплят по дому все ходила…

                                                                                    (“Беларусь”. Пер. Ю.Телесина)

На фотографии семьи Моше Кульбака в центре – мать, такая же дородная, домовитая, как и его бабушка – седая царица дома, несуетливая, а отец – книжник, с бородкой и смеющимися глазами – и умными, и грустными, и лукавыми – все сразу, а вокруг них дети. Вместе с Моше их было шестеро братьев и две сестры.

Семья Кульбак

У тех Кульбаков, кто в Америку подался, потомства больше, судьба полегче. Как-то в Минске довелось Рае видеть книгу по теории вероятности на английском Филиппа Кульбака. Американский математик оказался сыном одного из братьев отца.

В пьесе М. Кульбака “Разбойник Бойтре” главный герой любит девушку по имени Стера (от Эстер – Эсфирь). Она отвечает ему взаимностью, но отец Стеры выдает ее замуж за нелюбимого и, вопреки ее воле, устраивает пышную свадьбу. Бойтре, еврейский Робин Гуд, похищает любимую с этой свадьбы, и друзья Бойтре устраивают в честь молодых прямо в лесу новую свадьбу – веселый пир с музыкантами (клейзмерами). Моше Кульбак, разумеется, мог позаимствовать тему похищения невесты из литературных источников. Но мог и не ходить далеко, а использовать страничку из своей биографии. Об этом малоизвестном эпизоде рассказала Т.Е. Гордон-Козловская.                    

Художница Тамара Гордон, ученица М. Кульбака, родилась в Вильно в 1911 году. Здесь она окончила знаменитую гимназию Софьи Марковны Гуревич, работала учительницей рисования. Мама Тамары – Фрума (Феня) Иосифовна дружила с Женей Кульбак-Эткиной. Была у них еще одна подруга – Мэри Иосифовна Хаимсон, дочь раввина, педагог и детский писатель. У нее в доме Тамара встретилась с Женей. Так что знала обеих сначала врозь и только потом вместе. Тамара пишет, что Женя была очень привлекательной: выразительные глаза, стройная фигура, длинные, очень красивые косы. Славилась и гостеприимством. Все у нее дома чувствовали себя хорошо. Когда М. Кульбак уехал в Германию, он какое-то время перестал писать письма. В том числе и Жене. В это время Женя познакомилась и подружилась с биологом Спектором (его имени Т.Г. не помнит), у них начался роман. Спектор был очень приятный человек, талантливый биолог, его все уважали. Спектор сделал Жене предложение, она согласилась. Был назначен день свадьбы. И тут появляется Кульбак. Вернувшись из Берлина и услыхав новость о свадьбе, он тут же отправился к “чужой” невесте. Пришел и заявил: “Ты – моя невеста. Меня Спектор не интересует. Мы идем к раввину. Ты будешь моей женой”. Пошли к раввину, и тот их благословил. И сыграли свадьбу. Кстати, после замужества Женя, к огорчению мужа, решительно обрезала прекрасные косы.

А что же Спектор?  Как это случается не только в кино, но и в жизни, довелось Тамаре познакомиться и с ним. И очень скоро после невеселой истории его жениховства. На летние каникулы Тамара отправилась в живописное лесистое местечко между Вильно и Ольшанами (названия местечка Тамара не помнит). Там и тогда она и познакомилась со Спектором. Близкие друзья старались отвлечь его от грустных мыслей и пригласили уехать из города, чтобы поскорее прийти в себя. Так они оказались в одном месте. Тамара помнит, что это был очень симпатичный молодой человек со светлокаштановыми волосами. С ним интересно было беседовать, вместе ходили в лес, собирали малину. Но лето кончилось, и они расстались. Рая Кульбак помнит, что мама рассказывала про одного молодого человека, который любил ее и очень горевал, когда она вышла замуж за Кульбака. Вскоре он будто бы покинул Вильно и уехал за границу.

Моше Кульбака Тамара тоже помнит всю ее долгую жизнь. Он был необыкновенно обаятельный человек, говорит она, высокий, стройный, походка у него была как у моряка, немного враскачку. И педагогом она его называет незаурядным.

Связанный со своим домом и со своим народом и физически, и духовно, с его традициями и культурой, открыт был Моше Кульбак всем ветрам – всем литературам и культурам. Как и Бялик когда-то, еще в Воложинской ешиве, он пристрастился к чтению “подпольной” русской классики, но отлично знал ТАНАХ, Талмуд, притчи, сказания о жизни еврейских мудрецов и пророков, еврейскую философию и мистику, а потом увлекся западной литературой и театром. Читал Аристотеля, древнекитайского философа Лао Цзи, был влюблен в Генриха Гейне, Эмиля Верхарна.

Когда он вернулся из Берлина в Вильно и стал преподавать литературу на иврите и идише, а также ставить спектакли – все ему было по плечу: “Илиада” Гомера, “Юлий Цезарь” Шекспира, “Золотая цепь” Ицхака-Лейбуша Переца.

Кто-то назвал его романтиком, прочно стоявшим на земле. Ему доступны были все литературные жанры, и во всех он себя проявил щедро и оригинально. Он любил игру слова, мысли, любил мир, но стихия этого мира, тяжелая социальная среда, жесткая реальность, мерзость разрушений, нищета, буря злобы – “жесть кричит на кровлях зелено и ало” – эта стихия враждебна человеку, еще враждебнее поэту: “Гей, трудно высоко нести мне голову чубатую!”

Вот эту голову чубатую и глаза черные и горящие вспоминают, в первую очередь, все его ученики. Если обобщить их воспоминания, придется сказать, что не было ни одной девушки и ни одного юноши, кто бы не нарушил второй заповеди: не сотвори себе кумира!

Мне кажется, я слышу голос Либби Окунь-Коэн, библиотекаря из Вирджинии:

Его темные курчавые волосы поэтично обрамляли лицо, а мягкий блеск его черных глаз обдавал нас пламенем, гипнотизировал… Мы страстно ждали его уроков по литературе, поэзии и неважно, кого мы изучали: у всех поэтов было лицо нашего учителя. Даже старый Гомер казался нам стройным и гибким…

Наш учитель входил в класс в темно-синем костюме поверх свитера или в белой сорочке с открытым байроновским воротом… Он подходил к доске, он шел к окну, он проходил между партами, и наши глаза следовали за ним. Он говорил мягко, читая Байрона и Китса, Словацкого и Пушкина, а также наших –Эйнгорна и Маркиша, но не свое, хотя стихи его и поэмы были опубликованы, и мы знали их наизусть. Его же стихи мы читали вслух, с упоением, но тогда, когда его не было рядом…

Да, у него жена и ребенок (старший, Эля), но мы прощали ему это тоже… Они не относились к миру поэзии и к мечтам, которыми он делился только с нами…”

Она вспоминает, что в классе стоял скелет – для уроков анатомии. “Что такое человек? – размышлял Кульбак вслух, обращаясь к скелету. – Горстка ломких костей. И все же он мечтает, поет, созидает… Да, человек смертен. Но есть звуки музыки и есть удивление перед знанием, и вечные вопросы: кто ты и что ты?..

В такую минуту им казалось, что они не менее загадочны, чем этот скелет и чем сам их учитель. Это были взлеты такого воображения!.. Парение духа! Неужели этот праздник кончится, этот полет прервется?

Однажды это случилось. Она прибежала в школу до дождя, на небе стояли тяжелые тучи. Двери всех классов были открыты, пусты. А в учительской… Он сидел за столом, с газетой в руках, и… ОН! ОН! ОН! грыз яблоко.

Девочка застыла, она не знала, какой звук был громче – сочный хруст яблока на его зубах или биение ее сердца. “Я выбежала на улицу, не останавливаясь, я добежала до парка, где рос мой старый любимый дуб, забралась по стволу и спряталась среди его ветвей – только тогда я расплакалась. Слезы текли свободно, они капали на книжку поэм моего учителя. Я сидела так очень долго, не в силах встретиться снова с жизнью“.

И если сначала эти воспоминания о Моше Кульбаке показались мне текстом эксцентричной американки, не лишенной, впрочем, чувства юмора, то вскоре я смогла убедиться, что и другие, более сдержанные, говорят о своем учителе с не меньшим жаром.

Вениамин Пумпянский, выпускник Виленского университета и института радио в Бордо: “Этого лиризма, этого чувства слияния с природой нет ни у кого другого“. Из его же воспоминаний: «Тех, у кого были часы, остальные учащиеся нашей реальной гимназии постоянно теребили: “Калигула! Калигула!”, что на иврите означало: “Кама ле геула?” (“Сколько до избавления?”). Нам не терпелось, чтобы урок скорее кончился, а у Кульбака мы так были захвачены и темой и личностью поэта, что забывали о нашей игре в “Калигулу”»…

А поэт Авраам Суцкевер, классик еврейской литературы, в своем журнале «Ди голдене кейт» (“Золотая цепь”) в честь 50-летия создания известной литературной группы Юнг-Вильне (опубликовано в 1980 году) вспоминал, что поэт Ицик Мангер в 1929 году посетовал: “Ах, если бы Варшава так любила его (Мангера), как Вильно любит своего Моше Кульбака!” Нет, Суцкевер не находит прямого влияния творчества Кульбака на членов Юнг-Вильне, но “очень сильно было влияние его личности, совершенно ослепительной: так должен выглядеть, так должен говорить, так должен молчать истинный поэт“.         

Из Вильно его провожали как классика. На прощальный вечер пришло столько народу, что пришлось вызвать конную полицию. “Вильно теряет поэта… пусто станет в Вильно. Как мы восполним этот пробел?” – писала газета “Вильнер тог”. О ком еще так говорили и писали при жизни? И он отдал дань этому городу своей знаменитой поэмой “Вильно”. “Поэтической жемчужиной” назвал ее еврейский писатель Шломо Белис: «В поэме запечатлен сам дух виленских еврейских переулков: тихая, скромная ученость города, который называли литовским Иерусалимом, его “сияющая нищета”. Кульбак писал о Вильно так, как будто высекал свои слова на каменных стенах его домов: “Ты – псалтырь из железа и глины, / Каждая стена твоя – мелодия, каждый камень – молитва” ».

И вот он покидает этот город. Последние рукопожатия, объятия. Поезд трогается. Тамарочка Гордон бежала в толпе провожающих за поездом, увозившим их учителя, их поэта, и в слезах скандировала вместе со всеми: “Кульбак, Кульбак…” Как знакомо это чувство тому, у кого хоть раз в жизни был настоящий, любимый учитель.

Уже вышли книги его стихов и поэм, уже написаны были философские романы “Машиах бен Эфраим” и “Монтиг”, и пьеса “Яков Франк”, и поэма “Буня и Бера”, когда он вернулся в Минск. Уехав отсюда в 1919 году, Кульбак вернулся в Белоруссию только в 1928, уже знаменитым и очень популярным поэтом. И не было ему знамения, что спустя неполных десять лет он станет одной из первых жертв еврейской культуры…

Как в Берлине он писал о Белоруссии, так в Минске он вспоминал Берлин и написал сатирическую поэму “Чайльд-Гарольд из местечка Дисна”. В ней открылись новые стороны его мастерства: сатирический анализ и художественный гротеск. Об атмосфере всеобщего страха перед большевиками – только намеком: “И ритма тяжких, медленных шагов / В купе лишь парень с трубкой не боится”. (Пер. Ю. Нейман) Часть души поэта еще живет в предвкушении лучшей жизни в стране Советов, стране “больших возможностей”, но другая, более земная и рациональная, уже слышит “тяжкие шаги” ее власть предержащих. В стихах о революции у Кульбака прорывается и такая мысль: “Ты без счета хватаешь тумаков, а новой жизни не видно что-то“. Видя перемены, дошедшие и до еврейского местечка, Кульбак взялся показать, каковы они и как влияют на местечко, двор и еврейскую жизнь.

Повесть “Зелменяне” (на еврейском языке “Зелменянер”) была впервые опубликована в Минске в 1931 году. К тому времени Кульбака-поэта знали и любили в Вильно, Варшаве, Берлине, Москве, Одессе и даже в далеком Бруклине. Теперь он поразил читателей, как мастер прозы. Его стали переводить на другие языки. На иврите книга издавалась три раза. На русском вышла с огромным трудом в 1960 году в переводе Рахиль Баумволь. Ее отношение к Кульбаку иначе как обожанием не назовешь: “В нем была рафинированная европейскость и еврейская народность одновременно. Его поэзия, как и его проза, – новый ракурс в еврейской литературе.  Когда я переводила “Зелменян”, каждая строка пела во мне, так много в книге мудрости, юмора и доброты…. Он иронизирует над отсталостью зелменян, его сатира остра, как бритва, но почему от нее так пахнет добротой и лукавством? Он засмеется, а тебе плакать хочется, он кольнет, а кажется, что погладил“.

Тираж разошелся, не разошелся даже, а разлетелся мгновенно.

Реб Зелмеле Хвост, глава рода Зелменовых, был простой человек. А зачем простому человеку хвост, даже если это его фамилия? Покажите мне хоть одного еврея в ТАНАХе, нашей главной книге – еврейской Библии, с фамилией? Саул, Самуил, Давид, Соломон – цари наши, но и их только по именам называли. Фамилии нам потом навязали… Но зато в наших местах к имени добавляли почтительное реб – это не ребе, не раввин, то есть, не должность и не звание, а знак уважения. И к реб Зелмеле уважение не убывало, даже когда он выходил во двор в одних кальсонах. Лето ведь, жара. И потом это был свой двор, где копошится уже четвертое поколение Зелмеле. Зелмеле это, наверное, уменьшительное от Залмана? Почему же они произносят “Зелмен”, “Зелмеле”? Впрочем, их имя, их и дело, а наше – знать только, что он положил начало реб-зелменовскому двору. Он и бабушка Бася. О фамилии Хвост вспоминали (хотя в натуре он и отпал) только, если надо подписать что-нибудь официальное. Завещание, к примеру: “Я намерен сам, пока я жив, поделить между моими детьми все, что останется после моей смерти“. Так начинается наше знакомство с главными действующими лицами – сыновьями, дочерьми главы большого семейства, их мужьями, женами и многочисленными отпрысками.

Это искрящийся остроумием, теплым и нежным юмором рассказ о людях, привычных к определенному, веками устоявшемуся укладу жизни. И вдруг все пошло вкривь и вкось: и все от этих большевиков, с их электричеством, трамваем, радио. Немудрено, что дядя Юда стал немножко философом, а его сын Цалел каждый вторник и четверг лезет в петлю. Вот рассуждения дяди Юды: “Иногда смотрю на электричество, как оно горит, и думаю: допустим, нет бога на свете – есть электричество… вот эта лампочка – это и есть бог? Вот эта лампочка наказывает грешников и вознаграждает праведников? Это она дала Моисею Тору на горе Синайской, вот эта самая лампочка?.. И что, если я, например, вдруг поломаю лампочку, так уже не станет бога на свете?.. Товарищ Ленин большой человек, конечно, он большой человек, но какое он имеет касательство к вопросам божественным? Предположим даже, что он самый великий человек. Ну и что?.. А Моисей – уже ничего? А царь Давид?.. А Виленский гаон?

 Дяде Юде, Цалелу некуда деться, а те, что помоложе, подались в бега – и куда же их понесло? – в далекий Владивосток. И за какими такими радостями они поехали? Один – “за татуировкой с русскими поговорками“, другая – “за приплодом с вообще нееврейским выражением лица“.

Дядя Юда – один из главных героев книги. И один из самых странных. Впрочем, все герои тут странные и сама книга странная, местами даже сюрреалистическая. Не потому ли интересно и вкусно ее читать и сегодня? Вот как дядя Юда отговаривает сына Цалела от его попыток самоубийства: “Я понимаю, иногда можно лишить себя жизни. Почему бы нет? Ну, раз, ну, другой, но у тебя же это без конца… И видишь, тебе все-таки, слава богу, умереть не суждено. Спрашивается, Цалел: почему тебе поступать наперекор богу и людям?.. Что ты все сидишь за своими книжками? Ты же тоже можешь стать большевиком… Вечно человек не живет, и хочется иметь кого-нибудь, кто бы сказал после твоей смерти каддиш, как у всех людей“.

Это не смех сквозь слезы, это, пожалуй, слезы сквозь смех.

И в прозе слышен голос М. Кульбака-поэта. Дядя Юда не плачет, но “несколько капель лунного света обрызгало одно стеклышко его очков и кусочек впалой щеки“. Он отвлекает Цалела игрой на скрипке: “он играл так, как будто собирался вытянуть из него душу не с помощью веревки, а сладостным древним плачем… Меланхолия дяди Юды расцвела, как липкая водоросль в болоте. Его напевы дрожали и задыхались. Они моргали, как ослепшие глаза, которые порываются увидеть свет“.

Вчитавшись в книгу, привыкнув к особому строю речи, своеобразному, причудливому делению текста на главы и подглавки, состоящие иногда из пяти строк, иногда из одной строки, ловишь себя на мысли, что не хочется, как в далеком детстве, чтобы книга кончалась, жалеешь, что жестокие реалии разрушили такой колоритный двор, весь уклад жизни рода Зелменовых. Зная уже биографию автора, прощаешься не только с героями книги, но и с ним – талантливым, умным собеседником и рассказчиком – Моше Кульбаком. Больше он ничего уже нам никогда не расскажет. И тогда по особому прозвучит вздох Самуила Галкина: “Ах, Кульбак, Кульбак… Сколько не состоялось между нами душевных бесед!”

Но Кульбак не любил сантиментов. А тоску человека слышал: “…бабушку Басю электричество поразило как удар грома. Она сидела, по-зимнему закутанная и завязанная, смотрела широко раскрытыми глазами на лампочку и, увидев живого человека, сказала:

        Здесь мне уже нечего делать, уж лучше отправиться мне к твоему отцу…               

            Дядя Иче при этом так растерялся, что стал ее отговаривать:

             Куда ты пойдешь в такую темень?

Надо признаться, что с тех пор бабушка Бася совсем уже не жилец на этом свете и, кто знает, может быть правы те, кто утверждает, что она немного опоздала со смертью“.

А трамвай! “Яркие вагоны, сияющие стекла, никель, новые ремни. Проемы трамвайных окон были набиты людьми, и все это скользило вниз с горы, летело в гору, мчалось и добегало до предместья.

            Когда в домах у Зелменовых появилось радио и полились звуки виолончели, беременная Хаеле сошла спросить, “можно ли ей слушать радио, не повредит ли это ее ребенку”? На что радиотехник-самоучка Фалк рассердился и стал объяснять, что, по законам физики, “музыка не дойдет до живота“, но тетя Гита решила, что на всякий случай “радио может подождать. Его можно послушать и после родов“.

            “Зелмениада” по Кульбаку – это “научное исследование о технической культуре, знаниях, свойствах, а также о манерах и привычках реб-зелменовского двора“. Мы узнаем, что самое важное орудие реб-зелменовского двора – это терка, ибо без оной нельзя испечь картофельной запеканки, а лучшие средства от всех болезней – это горячие припарки и варенье. Варенье кушают лежа, опершись на руку, маленькой ложечкой, которую держат, отведя в сторону мизинец. Варенье хорошо после обморока, после родов, от боли в сердце, от испуга.

   А вот “Зелменовская география”: “в реб-зелменовском дворе известны в основном всего лишь три народа: русские, поляки и крестьяне.

            В голове вертятся названия и других народов, но тут уже полнейшая путаница. Очень трудно, например, сказать, какая разница между графами и французами…

            Знают в реб-зелменовском дворе и о цыганах. Но считают, что это скорее профессия, нежели народ“.

В разделе “Зелменовская зоология” нам сообщают: “Из живых тварей реб-зелменовскому двору известны тринадцать: лошадь, корова, коза, овца, кошка, собака, мышь, курица, гусь, утка, индюк, голубь, ворона.

О свинье ничего не знают – принципиально…

            Город строится. Новые времена, новые нравы.

Кульбак писал книгу на злобу дня. Требовалось показать, какое счастье принесла в каждый дом, и еврейский тоже, советская власть. Разве он был против? И ученики его угадывали правильно, он, безусловно, был захвачен собственным образом “бронзовых парней”, созидателей новой эры, положительной и для еврейского народа. И чем плохо, если антенны поднимутся над каждым домом, и звуки всего мира, и речь, и музыка, обогатят и обновят души?

Прозу Кульбака отличает свежесть содержания и формы. “В нем сочетались романтическая возвышенность и прочное слияние с земным, – говорил поэт Иосиф Керлер. – Он верил, что поделать, в справедливый мир. И никто еще до него не писал на еврейской улице так живо и звонко о весне, о цветении и юности“.

Нет уже на свете ни И. Керлера, ни Р. Баумволь, а совсем недавно они делились с нами своей любовью к поэту, своей памятью.

Кульбака хочется цитировать всего, и ты просто режешь себе пальцы, чтобы предпочесть одни цитаты другим, и всегда остается чувство, будто ты отнял у читателя большое удовольствие. Хорошо быть бедняком – у него только одна рубашка, есть что отнять. А если талант так велик, что и в большом мешке не умещается?…” – пишет Шломо Белис, читающий, заметьте, на идиш и чувствующий этот язык. Но и нам, читающим его на русском да белорусском, кое-что перепадает…

Всего-то и было творческой жизни Моше Кульбака – от первого стихотворения до реплики героя последней пьесы – двадцать лет. Но трудно даже схематически охватить все своеобразие и многообразие этого талантливого человека. Он впитывал свет солнца, игру звезд, дыхание листвы, переливал свои чувства в слова и посылал их людям. Он все еще не прочитан и недооценен.

Переводить его будут с любовью Семен Липкин, Юлия Нейман, Рахель Баумволь, Юлиус Телесин, Рувим Моран… Поэт и об этом не узнает… Он не узнает многого – ни хорошего, ни плохого: он уйдет из жизни в 41 год. Он не узнал, что 5 ноября 1937 года, вскоре после того как его осудили, арестовали и его жену Женю (по документам Зелду), а детей, и старшего 11-летнего Элю, и младшую 3-летнюю Раю, разбросали по детдомам.

И она, его Женя, хоть и прожила еще целую жизнь, до 1973 года, так и не узнала, ни как, ни когда и ни где он погиб. После восьми лет ссылки и еще года на поселении, она вернулась в Белоруссию и, преодолевая страх, стала добиваться истины, каких-нибудь документов, добралась даже до Москвы и там ей цинично бросили: “Июль 40-го вас устраивает?” Что она ответила? Потеряла голос. Не могла сказать ни слова. Молча кивнула. Ее устраивала хоть какая-то определенность. И так во все книги и энциклопедии вошла эта дата смерти – 1940 год, иногда, правда, в скобках ставили вопросительный знак.

Должно было пройти более полувека, пока его маленькая Рая, а когда выросла – Раиса Моисеевна Кульбак-Шавель, получила эту страшную бумагу:

” …сообщаю: приговор приведен в исполнение 29 октября 1937 года… Ранее сообщенные сведения вымышленные. О месте захоронения сведений не имеем“.

Но жители села Куропаты, что под Минском, говорили, что мальчишками, в 30-е годы, слышали тут выстрелы, а некоторые в щели заборов видели, будто людей ставили в затылок друг к другу и одной пулей двоих… Вот и стали ездить в эти Куропаты Рая и ее муж Макс, и он не знает, где расстреляли Авраама Шавеля, его отца.

В книге О. Аврамченко и П. Акулова “Тайны кремлевского двора. Хроника кровавых событий” (Минск, 1993) есть рассказ о поэте Изи Харике. Связанного, он сошел с ума, его волочили “по коридору, переходам, ступеням на тюремный двор”, а потом забросили в пасть “черного ворона[7]“. Среди тех, кто его “не сразу, но узнавали“, назван Моисей-Моше Кульбак. Для Раи это еще одна ниточка. Она выписала несколько фраз: “Черный ворон” рванул с места и, набрав скорость, выбрался на Логойское шоссе. Скоро свернул налево. В то место, которое весенней порой сплошь желтыми цветами усыпано: ученые люди их прозывают лютиком едким, курослепом, слепотой куриной. А здешний народ те цветики издавна кличет куропатами“. Не зря, получается, душа тянула в те Куропаты?

Моше Кульбак, родившийся в этих местах, так пронзительно любил их. Вот утро:

                        Травы пахнут, сияют и плачут от счастья и воли.

                        Тают клочья тумана – сны трав и дерев – над лугами…

А вот наступает вечер, да нет, пожалуй, это уже ночь:

                        Слышно было, как движутся звезды, чтоб ярче гореть,

                        Словно теплый напев, к ним дымок поднимается зыбкий.

                        Или там, наверху, небеса – как дрожащая сеть,

                        И, как звезды, искрятся, шевелятся светлые рыбки?

                        …Вдруг зеленая звездочка вздрогнула, как светлячок,      

                        В синеве свой полет обозначила, быстрый, блестящий, – 

                        Будто искра внезапно покинула синий зрачок,

                        И упала, пылая, звезда в многолиственной чаще.

                             (“Беларусь”. Пер. С. Липкина)

“Мы воем на развалинах системы” – писал когда-то Кульбак про совсем другие времена. Но и мы “воем на развалинах системы”, узнавая все новые и новые подробности о том, как убивали цвет нашей еврейской культуры.

Его убивали на лоне природы. Никто не расскажет ни о последних днях, ни о часах, ни о последних минутах его жизни. Белорусская природа, ее луга и леса, была безучастна и, наверное, хороша, как всегда, особенно осенью. Если бы эти деревья и травы заговорили… Ни записать, ни прочесть кому-нибудь новых стихов, только про себя, самому себе. Вполне вероятно, что писал до самого конца, чтобы не думать, не страдать, отогнать наваждение: неужели этот ужас происходит с ним и через миг его не станет? Отца Рая не помнит, но всю жизнь возвращается мыслью к его последним минутам, к его образу, облику, вслушивается в его стихи, ловит каждое слово о нем тех, кто его помнил, любил. Через его стихи и рассказы о нем она восстанавливает его жизнь, страницу за страницей.

Убили его и долгие годы скрывали это. Вычеркнули имя, сожгли книги. В шестидесятые годы прошлого уже, двадцатого века, почти тридцать лет после его смерти, в Израиле спрашивали: “Что стало с Кульбаком?” Никто не знал. Исчез. Но был же он!

Сегодня в интернете множество текстов о М. Кульбаке, есть и переводы его стихов на разные языки. Но во многих биографиях до сих пор годом его смерти ошибочно считают 1940–й.

И только 28 августа 2004 года на установленной в Вильнюсе мемориальной доске (ул.Кармелиту, дом №5, где жил поэт) появилась надпись на  еврейском и литовском языках, указывающая точную дату гибели поэта. Надпись гласит: В ЭТОМ ДОМЕ ЖИЛ ИЗВЕСТНЫЙ ЕВРЕЙСКИЙ ПОЭТ МОШЕ КУЛЬБАК (1896 – 1937).

Умер известный актер и режиссер Робер Оссейн: “Помню, как мама учила меня русскому и идишу”…

Умер известный актер и режиссер Робер Оссейн: “Помню, как мама учила меня русскому и идишу”…

В последний день 2020 г. скончался известный французский актер, режиссер и театральный деятель Робер Оссейн. Об этом сообщает Le Figaro. Оссейну было 93 года. Сообщается, что актер заразился коронавирусной инфекцией во время одной из своих предыдущих госпитализаций, а 31 декабря скончался в больнице из-за проблем, возникших с дыханием.

Робер Оссейн (Абрахам Оссейнофф) родился в Париже в 1927 году в семье музыканта и композитора азербайджанского происхождения Андре Оссейна и пианистки еврейского происхождения Анны Минковской, родившейся в Бессарабии. Мать учила мальчика с детства говорить по-русски и на идиш.

«Помню своих близких. Помню, как мама учила меня русскому и идишу. Помню даже запах вкуснейшего украинского борща, который готовила мама. Помню уроки своего отца, который учил, что нужно иметь богатую душу и не стоит в жизни привыкать ни к чему. Он был прав», — рассказывал Оссейн в одном из интервью в ноябре 2020 года.

На счету актера — более 100 ролей в фильмах. Дебют Оссейна в кино состоялся в 1954 году в фильме «Набережная блондинок». Российскому зрителю он наиболее известен как исполнитель роли графа Жоффрея де Пейрака в киносаге об Анжелике.

Он также исполнил роль комиссара Розена в фильме «Профессионал», где его партнером был Жан-Поль Бельмондо. Оссейн сотрудничал с такими крупными режиссерами своей эпохи, как Клод Лелуш, снимался вместе с Бриджит Бардо, Софи Лорен, Софи Марсо. Последний фильм с участием Оссейна вышел во Франции в 2019 году (Le Fruit de l’espoir).

Французский зритель также высоко ценил многочисленные работы Робера Оссейна в театре, где он исполнял роли в пьесах Шекспира, Гарсиа Лорки, произведениях Горького. С 2000 по 2008 год актер был художественным руководителем театра Мариньи на Елисейских полях. Робер Оссейн написал две книги мемуаров — «Слепой часовой» и «Кочевники без племён». Один из 4-х сыновей актера – Николя, стал раввином в Страсбурге.

Арт-проекты, приуроченные к Году Виленского Гаона и Истории литваков

Арт-проекты, приуроченные к Году Виленского Гаона и Истории литваков

К концу Года Виленского Гаона и истории литовских евреев столичная галерея «Vartai» подготовила два новых международных проекта. Это выставка „An Unfinished Project“ («Незаконченный проект») и инсталляция украинского художника Николая Ридного. До 21 января можно будет увидеть работы семи известных мастеров из Литвы, Германии, Израиля, Бельгии. Название экспозиции дала лента Яэль Херсонски «Незаконченный фильм», отрывки из которого сопровождают выставку – они напоминают о Холокосте и трагедии еврейского народа, в фильме звучат свидетельства бывших узников гетто. Эту же тему затрагивает и литовский художник Константинас Богданас в своем произведении «Небытие», которое воспроизводит контуры брусчатки опустевших улочек Виленского гетто.

Другой проект в честь 300-летия Виленского Гаона и года истории литваков – инсталляция Николая Ридного „Lost Baggage“ – «Потерянный багаж». Она установлена во дворике столичного Музея театра, музыки и кино.

«Никогда не говори — пришел конец»… Марш еврейских партизан впервые спели на русском

«Никогда не говори — пришел конец»… Марш еврейских партизан впервые спели на русском

lechaim.ru

ГРУППА АРКАДИЙ КОЦ 

Марш еврейских партизан впервые спели на русском

Культура еврейского сопротивления эпохи Второй мировой огромна – от классиков до безвестных талантов, которые не успели раскрыться, но внесли свои слова и поступки в нашу память о Катастрофе и Победе. От хроникера восстания в Варшавском гетто Владислава Шленгеля, автора наполненной праведной ненавистью «Контратаки», до парашютистки Ханны Сенеш, заброшенной союзниками в нацистский тыл и передавшей перед смертью строчки своего последнего стихотворения: «Благословенно сердце, готовое стихнуть ради чести. Благословенна спичка, сгорающая в пламени».

Тремя ключевыми событиями еврейского сопротивления считают:

январь 1940 года – создание «Еврейской армии» во Франции, спасшей от смерти десятки тысяч евреев

август 1941 года – создание в захваченном нацистами Минске  подпольной сети сопротивления со своей типографией и последующий исход городских подпольщиков в леса

январь 1942 года – создание ФПО, Объединенной партизанской организации, в Виленском гетто.

С Вильно связан не только один из героических эпизодов еврейской партизанской борьбы, но и расцвет культуры на идише.

В городе, который называли тогда Литовским Иерусалимом, этот расцвет был во многом связан с деятельностью «Бунда» – организации, которая пропагандировала идиш как язык культуры и борьбы еврейского рабочего класса за социализм в Восточной Европе. Бундовцы координировали сеть школ на идише, организовывал культурные мероприятия для детей и молодежи. В 1925 году в Вильнюсе был создан Научный еврейский институт, до 1940 года в городе издавалось около тридцати газет на идише.

Интеллектуальная, культурная жизнь не утихала и после захвата города нацистами и создания гетто. «Люди, которым даже ходить по тротуарам запрещено, на наших глазах возрождают и школу, и даже театр, и жаждут послушать музыку, и читают друг другу стихи, и даже пытаются заниматься спортом — жить, жить, несмотря ни на что!» – пишет Владимир Кавторин в предисловии к книге «Евреи в гетто» Григория Шура.

«Не голодом единым и не только сознанием своей обреченности существовал там человек. Жил и его дух», – рассказывает Мария Григорьевна Рольникайте, писательница, пережившая гетто. «Сломать дух оккупантам оказалось труднее, чем уничтожить физически. И может быть, в этом кроется пусть совсем маленькая, даже крохотная частица ответа на вопрос, как же люди все-таки выдержали. И не свидетельством ли этого неубитого и нераздавленного духа являются созданные тогда, в таких условиях, стихи и песни?»


ГРУППА АРКАДИЙ КОЦ/ПЕСНЯ ЕВРЕЙСКИХ ПАРТИЗАН

Самой известной из этих песен стала «Zog nit keynmol» («Никогда не говори»). Стихотворение, написанное в 1942 году молодым поэтом Гиршем Гликом и положенное на музыку, оно вскоре стало гимном Объединенной партизанской организации. Строчки Глика «были настолько созвучны чаяниям каждого заточенного среди этих стен узника, что, кажется, не осталось в гетто человека, который бы не вторил словам этой песни», – говорит М.Н. Рольникайте.

Гирш Глик (1921-1944) был выходцем из виленской бедноты, сыном старьевщика, в 17 лет он бросил учебу из-за материальных трудностей, работал в скобяной лавке, на производстве картона, на фабрике по обработке железа. Первые стихи сочинял на иврите, затем, вступив в левую литературную группу “Юная Вильна”, перешел на идиш. Как и многие из его среды, Глик в 1940 году приветствовал присоединение Литвы к СССР, его песни и стихи стали часто публиковать в еврейско-советской прессе.

После нацистского вторжения Глик попытался бежать из города и присоединиться к партизанам, однако был арестован и отправлен в трудовой лагерь Рзеза. Работая на торфозаготовках, заболел брюшным тифом и оказался на грани смерти. В это время он пишет слова партизанской песни “Штил ди нахт” (“Ночь тиха”), посвященной партизанке Витке Кемпнер, которая уничтожила немецкий военный транспорт на окраине Вильно. К 1942 году евреи из лагеря Рзезы были депортированы в Виленское гетто. Там Глик пишет «Zog nit keynmol» и примыкает к Объединенной партизанской организации (ФПО) под руководством Ицхака Виттенберга и Аббы Ковнера.

Песня очень быстро распространяется не только за пределы гетто, но и за пределы еврейской среды. Это не слишком удивительно, ведь многие бежавшие из гетто примыкали к советским партизанам, а некоторым удавалось довести своих близких до т.н. «семейных лагерей», организованных Советской властью. При этом жизнь евреев-партизан в интернациональных отрядах была по-прежнему нелегкой – часто беглецам приходилось самим добывать себе оружие, преодолевать недоверие с помощью избыточной храбрости, сталкиваться с антисемитизмом. Но песни сглаживали острые углы…

Из воспоминаний еврея из Ковенского гетто, который попал в интернациональный советский партизанский отряд “Смерть немецким оккупантам”:

«Было странно и приятно слушать весь вечер песни на идише. Некоторые из них, видимо, попали в отряд от евреев, которые десантировались из советского тыла. Но более захватывающие ощущения вызвали две еврейские песни: “Гармошка” и “Кружи меня”, которые считались в гетто гимнами подпольных сионистских молодежных организаций «Молодой страж» и «Свобода». Однажды ночью, ожидая советский самолет с вооружением и боеприпасами на временном лесном аэродроме в Рудницком лесу, этот человек впервые услышал «Zog nit keynmol» в исполнении группы евреев-партизан из Виленского гетто…

Откуда взялась музыка к стихотворению? По воспоминаниям товарища по лагерю, Глик еще во время работы на торфозаготовках часто находил сухое местечко, чтобы присесть, просил друга напеть хорошую мелодию, а сам импровизировал текст…

Удачно найденной мелодией для «Zog nit keynmol» стала песня братьев Покрасс «То не тучи, грозовые облака», написанная для документального фильма 1937 года «Сыны трудового народа», в котором шла речь о советских казаках: «Едут с песней молодые казаки / В Красной Армии республике служить». Мелодия же братьев Покрасс восходит к «Oyfn Pripetchik», песне одесского, а потом нью-йоркского поэта и композитора Марка Варшавского, который в свою очередь использовал еврейские фольклорные темы, возможно, даже восходящие к гимну эпохи восстания Маккавеев (2 век до н.э.).

М.Г.Рольникайте рассказывает, как и из чего возникали песни в гетто:

«Песни, как правило, создавались на готовые популярные мелодии. На музыку М.Блантера (песня “Партизан Железняк”) легли слова, рассказавшие об одной конкретной ночи – 16 августа 1943 г. в Вильнюсском гетто. Гестапо потребовало выдать руководителя партизанской организации И.Витенберга, пригрозив в противном случае уже утром начать полную ликвидацию всего гетто. На И.Витенберга была устроена настоящая охота… Его поймали, повели, но друзья-партизаны сумели его отбить. Однако И.Витенберг, чтобы не стать причиной гибели более двадцати тысяч узников пока еще существующего гетто, решил отдать себя в руки гестапо… События этой ночи и воссозданы песней “Комендант”. 

Маршеобразная песня немецкого барда Ганса Эйслера с известным припевом “Друм эйнс, цвай, драй!” послужила основой, как бы каркасом для мелодекламации под тем же названием.

…Первое время я работала на стройке. Таскала и дробила камни. Позже, к счастью, попала на ткацкую фабрику. И вот однажды, во время ночной смены, станок как бы сам стал выстукивать на мотив песни “Любимый город” Н.Богословского: “Станок мой десять, десятая машина, пять тысяч семь теперь мое имя. Холод – брат, а голод – сестра, но я стою, я тут стою, работаю”.  

…Выходных в лагере, естественно, не полагалось. Но по воскресеньям фабрики работали только полдня. Поэтому всю вторую половину дня мы должны были маршировать по лагерю и петь на мотив какого-то немецкого марша: “Мы были господами мира, теперь мы вши мира”. Очевидно, из духа противоречия я сочинила для этого вышагивания “Штрасденгофский гимн”, но совсем на другой мотив и, конечно же, с другим текстом… Такой же всеобще-лагерной осталась и песня “Спорт”, тоже написанная “назло” – после того, как надзиратель заставил нас прыгать на согнутых ногах, “по-лягушечьи”.

Во время ликвидации Виленского гетто в 1943 году Гирш Глик пытался вырваться из города, но был схвачен и отправлен в концлагерь Готфилд на территории Эстонии. Летом 1944 года во время наступления Красной Армии в Прибалтике около 40 заключенных лагеря (в их числе и Глик) совершили побег и скрылись в лесах; дальнейший его след теряется. В некоторых источниках указано, что он присоединился к партизанскому отряду и погиб в бою с гитлеровцами.

Мировая слава пришла к «Зог нит кейнмол» после войны. Гимн был переведен на десятки языков. Знаменитый американский чернокожий певец-коммунист Поль Робсон неожиданно исполнил песню в Москве в 1949-ом, под названием «Песня Варшавского гетто» – наполовину по-английски, наполовину на идише – прямо в разгар «борьбы с космополитизмом». Этот жест не был случайным – во время визита Робсон настойчиво интересовался судьбой расстрелянного к тому времени Соломона Михоэлса и сидевшего в тюрьме Ицика Фефера – своих друзей из Еврейского антифашистского комитета, вместе с которыми он в 1943 году собирал в США средства для Красной Армии. Такое поведение сильно осложнило отношения Робсона с советской верхушкой.

В 1972 в Нью-Йорке году вышел сборник переводов “Зог нит кейнмол” на 11 языков. Слова гимна высечены на памятнике еврейским партизанам в Бат-Яме. Каждый год, отмечая день восстания в Варшавском гетто, хор Войска Польского исполняет его на идише.

Боевая жизнь песни продолжается – в 2019 году около 1000 еврейских активистов и сочувствующих заблокировали движение в центре Бостона, протестуя против тюрем для мигрантов. Отсылая к истории унижений, скитаний, депортаций евреев, они скандировали «Никогда снова» и пели «Зог нит кейнмол»…

В СССР гимн был впервые опубликован в книге А.Суцкевера “Виленское гетто” в 1946 году, на русском языке – в “Избранных произведениях” П.Маркиша в 1960 году. С тех пор появилось множество русских версий, однако, насколько нам известно, песня никогда не исполнялась на русском. Мы выбрали перевод, сделанный ученым-химиком и литератором Яном Кандрором, и решили записать песню в рамках нашего проекта «Трансъевропейский партизанский джем». Это альбом песен партизан-антифашистов Второй мировой – от советской «В лесу прифронтовом» до испанской Ay Carmela – записанных дистанционно, в коллаборации с музыкантами из Европы.

Для видеоряда к песне художник Хаим Сокол предложил цикл из 85 графических работ, «кошмарную историю», в которой народные массы и дикие существа сражаются против жестоких сил (а может, все сражаются друг с другом). Толпы, преследуемые животными, идут маршем, выстраиваются у могил. То и дело возникает изображение маленького мальчика с крохотным мечом и квадратным щитом – видимо, главного героя неизвестного эпоса.

Для Хаима рисование – это форма письма. Вот почему персонажи его черно-белых графических работ часто выглядят как буквы, как символы некоего призрачного алфавита. В его рисунках-письменах зашифрованы реальные истории.

Цикл «Восстание» основан на воспоминаниях отца художника – Долика Сокола.

«Мой отец в 11 лет попал в гетто в оккупированной фашистами Украине, чудом избежал расстрела, скрывался, и в конце концов воссоединился со своими родителями в партизанском отряде, – рассказывает Хаим. – В составе партизанского отряда он воевал до освобождения Украины от фашистов. Но в детстве папа не рассказывал мне все от начала до конца. Периодически, на протяжении всей моей жизни, он вспоминал какие-то эпизоды. Поэтому в этой истории много лакун. Чего-то он не помнит. Что-то я сам забыл или придумал. В моей серии воспоминания смешиваются с фантазиями. История маленького мальчика обретает мифологические черты и превращается в эпос. В нем, как в палимпсесте, смешиваются антиримское восстание Бар-Кохбы, Октябрьская революция и Вторая мировая война. Поэтому в руках у мальчика меч, а вместо щита – черный квадрат»…

Никогда не говори, что борьба со злом закончена, никогда не говори, что она обречена, – примерно так звучит для нас сегодня послание этой великой еврейской и интернациональной песни…

В публикации использован рисунок Хаима Сокола из серии “Восстание”, гуашь\бумага, 2020

Мозаика еврейских судеб. ХХ век. Убийство С. Михоэлса

Мозаика еврейских судеб. ХХ век. Убийство С. Михоэлса

lechaim.ru

В начале декабря ушел из жизни историк литературы Борис Фрезинский. «Лехаим» публикует фрагменты книги Фрезинского «Мозаика еврейских судеб. ХХ век», вышедшей в издательстве «Книжники» в 2009 году.

«Подвиг» чекистов

Поздним вечером 12 января 1948 года в Минске палачи из госбезопасности по прямому указанию Сталина убили Соломона Михайловича Михоэлса — народного артиста СССР, художественного руководителя Государственного еврейского театра, председателя Еврейского антифашистского комитета СССР (ЕАК), человека мировой славы и мирового авторитета. Это убийство — первое в длинной серии разработанных «органами», в серии, осуществление которой прервала лишь смерть главного заказчика.

Если бы, казнив Михоэлса, ГБ тут же объявила его врагом, шпионом и кем угодно еще, страна это приняла бы покорно: граждане СССР не имели права сомневаться в справедливости всего, что творили под общим руководством вождя доблестные чекисты. Но в случае С. М. Михоэлса реализован нестандартный вариант — после казни были напечатаны официальные некрологи «выдающемуся советскому художнику» (в них Михоэлс даже не «погиб», а попросту «умер»), организованы торжественные похороны, проведены вечера памяти, театру и студии присвоено имя покойного, создан его мемориальный кабинет. Все это, безусловно, подтверждало официальную версию: не казнь, не убийство, а смерть в результате случайного автомобильного наезда. Но тогда, рассуждали граждане, это дело находится в компетенции не ГБ, а всего лишь милиции, а милиция как‑никак имела право на отдельно взятые ошибки, во всяком случае, сомнения в правильности ее действий преследовались не столь сурово.

Так поползли по Москве слухи, поползли из кругов, близких к казненному. Например, кто‑то из видевших обнаженный труп Михоэлса говорил, что на его теле не было иных повреждений, кроме височной раны. Это опровергало версию об автомобильном наезде. Значит, убийство. Но на руках убитого тикали золотые часы. Значит, не грабители. Были слухи, что расследовать это дело поручили знаменитому Льву Шейнину; он прибыл в Минск, начал работать, но неожиданно был отстранен, уволен с работы, а затем арестован. Народная молва готова была даже из палача Шейнина сделать борца за справедливость (Шейнин, скорее всего, неправильно понял заказчиков и начал что‑то искать). Затем, в кругах ВТО знали, что вместе с Михоэлсом в Минск (это была поездка от Комитета по Сталинским премиям для просмотра выдвинутых на премию спектаклей) должен был ехать критик Головащенко и, хотя командировочные документы на него уже были оформлены, за два дня до поездки вместо Головащенко было велено послать Голубова‑Потапова, театрального критика, уроженца Минска, еврея, человека симпатичного, но пьющего и, как потом выяснилось, находящегося у ГБ на крючке. Люди, провожавшие Михоэлса в Минск, видели, что Голубов‑Потапов был не в себе, жаловался друзьям, что ехать не хотел, но приказали. В Минске были свидетели того, как Голубову‑Потапову кто‑то позвонил в гостиницу, слышно было плохо, вроде позвали в гости, и Михоэлса тоже. По дороге в эти гости их обоих и убили.

Когда в конце года закрыли ЕАК и арестовали его деятелей, закрыли театр Михоэлса, закрыли еврейское издательство и т.д. и т.п., а следом еще начали яростную антисемитскую кампанию в газетах и на собраниях, тогда уже граждане могли догадаться, что убийство Михоэлса все‑таки не по милицейской части.

Когда убили Михоэлса, мне было 7 лет, и ничего об этом событии я не знал. Необычную фамилию Михоэлс впервые услышал ровно через 5 лет после убийства, 13 января 1953‑го, когда объявили об аресте «врачей‑убийц», которые через «еврейского буржуазного националиста Михоэлса»  были связаны с западными разведками. Не прошло и 4 месяцев, как врачей реабилитировали, некоторых палачей посадили, а перечисляя их преступления, сообщили, что ими также «был оклеветан народный артист СССР, советский патриот С. М. Михоэлс».

 

Расследование, которое тогда провел по личной инициативе Л. Берия, не сделали гласным; гласными были только слухи и версии. В том же 1953‑м я услышал такую версию от нашей соседки по коммуналке (она была родом из Минска, и ее отец, крупный медик, академик, продолжал там жить и работать, что придавало версии дополнительную достоверность): Михоэлса по телефону пригласили в гости, сказали, что в восемь вечера за ним придет машина; машина пришла без четверти восемь, и Михоэлс уехал, а ровно в восемь пришла другая машина, и ее водитель удивился, узнав, что Михоэлс уже уехал; ну а утром какой‑то старый еврей, шедший с окраины в город, увидел торчавшие из сугроба ноги… Про золотые часы, тикавшие на руке убитого, там тоже было.

Эта версия не упоминала Голубова‑Потапова и разводила преступников и организаторов приглашения…

В 1957 году вышла на русском книга избранных стихов еврейского поэта Переца Маркиша, первая после его ареста в 1949‑м и расстрела; в ней напечатали переведенную Арк. Штейнбергом поэму (или цикл из 7 стихотворений) «Михоэлсу — неугасимый светильник (У гроба)». В поэме устами Михоэлса прямо говорилось об убийстве:

О Вечность! Я на твой поруганный порог
Иду зарубленный, убитый, бездыханный.
Следы злодейства я, как мой народ, сберег,
Чтоб ты узнала нас, вглядевшись в эти раны.

Маркиш — поэт, и в его сознании смерть Михоэлса связывалась с недавней Катастрофой:

Тебя почтить встают из рвов и смрадных ям
Шесть миллионов жертв, запытанных, невинных…
Ты тоже их почтил, как жертва пав за них
На камни минские, на минские сугробы…

Книгу эту готовили в пору XX съезда, и цензура поэму пропустила, не придав ей значения политического намека, но ни в одном последующем советском издании Маркиша поэмы уже не было (теперь известно, что в ходе следствия и суда Маркишу инкриминировали поэму как клеветническую).

Обвинений ГБ в убийстве Михоэлса цензура не пропускала, и многоопытный по части ее обдуривания Илья Эренбург протащил на страницы своих мемуаров утверждение, что Михоэлса убили «агенты Берии», сославшись на какую‑то литовскую газетку (в те времена газетные тексты почитались как документ). В том же 1965 году, перед самым наступлением застоя, напечатали воспоминания А. Тышлера о Михоэлсе с такими строчками: «Я сопровождал его тело к профессору Збарскому, который наложил последний грим на лицо Михоэлса, скрыв сильную ссадину на правом виске. Михоэлс лежал обнаженный, тело было чистым, неповрежденным». Для людей с памятью это было многозначительно.

С окончанием «оттепели» неупоминаемым в СМИ стало не только убийство Михоэлса, но и он сам.

В 1975 году в гостях у вдовы Михоэлса Анастасии Павловны Потоцкой я расспрашивал ее о событиях 1948 года. В ее рассказе было два эпизода, которые, мне кажется, не попали в печать. Вскоре после похорон Михоэлса к Анастасии Павловне явился поэт И. Фефер и привел с собой несколько человек в велюровых шляпах («Я до сих пор их отчетливо помню», — заметила А. П.): «Нужно отдать все материалы, связанные с поездкой Михоэлса в США». «Мне пришлось подчиниться, и все это исчезло». Напомню, что, как теперь официально признано, И. Фефер, давний антагонист Михоэлса, был многолетним агентом ГБ; его приставили к Михоэлсу во время поездки в 1943 году в США для сбора средств в помощь Красной армии и потом — в ЕАК; на показаниях Фефера в основном базировались обвинения в шпионаже деятелей ЕАК. Второй эпизод — удивителен. После объявления Михоэлса врагом на кладбище, где была захоронена урна с его прахом (деятелей культуры его масштаба принято было хоронить на Новодевичьем; Михоэлса же кремировали не случайно), приехали некие молодые люди и объявили директору, что им велено ликвидировать могилу Михоэлса. Директор ответил: «Пожалуйста, только прежде предъявите мне мандат на это». Никакого мандата не было, и, сказав, что они его забыли и привезут завтра с утра, молодые люди исчезли навсегда — дать официальную бумагу на уничтожение могилы никто не решился…

Еще в застойные годы из книги Светланы Сталиной, оказавшейся случайным свидетелем телефонного доклада Сталину о выполнении его задания, стало известно, что версию об автомобильном наезде на Михоэлса предложил сам «отец народов». Версия эта прочно засела в головы организаторов убийства, и, когда в марте 1953‑го они по запросу Берии давали показания, подробности «наезда» выскакивали из них автоматически.

Сегодня ряд документов по делу об убийстве Михоэлса опубликован Архивной службой России; наиболее полно они представлены в томе «Государственный антисемитизм в СССР. 1938—1953», изданном Международным фондом «Демократия» в серии «Россия, ХХ век» (М., 2005).

Приведем отрывок из объяснительной записки, адресованной Л. П. Берии на тринадцатый день после смерти Сталина одним из убийц Михоэлса, полковником госбезопасности Ф. Г. Шубняковым  (в этой записке В. И. Голубов‑Потапов именуется «агентом» ГБ, кем он и был; упоминаются также министр госбезопасности СССР Абакумов, его первый заместитель Огольцов и министр госбезопасности Белоруссии Цанава); речь идет о событиях в Минске 12 января 1948 года:

«Мне было поручено связаться с агентом и с его помощью вывезти Михоэлса на дачу где он должен быть ликвидирован. На явке я заявил агенту, что имеется необходимость в частной обстановке встретиться с Михоэлсом, и просил агента организовать эту встречу. Это задание агент выполнил, пригласив Михоэлса к “личному другу, проживающему в Минске”. Примерно в 21 час я и работник спецслужбы Круглов (в качестве шофера) подъехали в условленное место, куда явились агент и Михоэлс, с которым я был познакомлен агентом, и все отправились ко мне на “квартиру”, т.е. на дачу т. Цанава. На даче была осуществлена операция по ликвидации Михоэлса.

После того как я доложил т. Огольцову, что Михоэлс и агент доставлены на дачу, он сообщил об этом по ВЧ Абакумову, который предложил приступить к ликвидации Михоэлса и агента — невольного и опасного свидетеля смерти Михоэлса.

С тем чтобы создать впечатление, что Михоэлс и агент попали под автомашину в пьяном виде, их заставили выпить по стакану водки. Затем они по одному (вначале агент, а затем Михоэлс) были умерщвлены — раздавлены грузовой автомашиной.

Убедившись, что Михоэлс и агент мертвы, наша группа вывезла их тела в город и выбросила их на одной из улиц, расположенных недалеко от гостиницы. Причем их трупы были расположены так, что создавалось впечатление, что Михоэлс и агент были сбиты автомашиной, которая переехала их передними и задними скатами…»

28 октября 1948 года по решению Политбюро Указом Президиума Верховного Совета СССР «за успешное выполнение задания правительства» были награждены: министр государственной безопасности СССР Абакумов, первый заместитель министра госбезопасности СССР Огольцов, генерал‑лейтенант Цанава — орденом Красного Знамени; старший лейтенант Круглов, полковник Лебедев и полковник Шубняков — орденами Отечественной войны I степени.

Главного организатора убийства Михоэлса И. В. Сталина за общую организацию операции, равно как и за организацию всех предшествующих и последующих убийств, Политбюро наградой не отметило. За беспрекословное выполнение задания не был посмертно награжден и В. И. Голубов‑Потапов .

2 апреля 1953 года этот Указ о награждении от 28 октября 1948 года был отменен.

То, что Российское государство до сих пор не сочло необходимым представить миру официального документа об организации одного из самых мрачных по его последствиям политического убийства XX века, разумеется, не случайно. Сталинское прошлое еще долго будет тащить назад страну, не имеющую духа решительно и бесповоротно с ним порвать.

Генерал Сергей Трофименко и актер Соломон Михоэлс
Минск, 1948

За долгие годы, прошедшие после убийства С. М. Михоэлса, об этом преступлении возникла обширная литература — документальная, публицистическая, мемуарная. Многие сюжеты кочуют из одной книги в другую. Расскажем об одном из них — его изложение в книгах мемуаристов и публицистов нуждается, как представляется, в принципиальном уточнении.

Сюжет этот связан с именем генерала С. Г. Трофименко. Его имя в контексте михоэлсовской темы для людей, имевших отношение к самому близкому окружению генерала и актера (сюда придется включить и «специалистов» ГБ, занимавшихся обоими), впервые возникло в книге Н. Вовси‑Михоэлс «Мой отец Соломон Михоэлс» (Тель‑Авив, 1984). С тех пор без него, как правило, не обходилась литература о гибели Михоэлса.

Биография генерала С. Г. Трофименко сегодня известна разве что военным историкам. Потому приведем здесь краткие сведения из нее, хронологически связанные с нашим сюжетом. Сергей Георгиевич Трофименко (1899‑1953) после участия в советско‑финской войне командовал с января 1941 года Среднеазиатским военным округом. В первых числах декабря 1941 года он отбыл из Ташкента на фронт, где провел всю войну, командуя сначала группой войск, а затем, с 1942 года, армиями. В 1944 году ему было присвоено воинское звание генерал‑полковника и звание Героя Советского Союза. Послевоенная его карьера выглядит так: 1945‑1946 годы — командующий Тбилисским военным округом; 1946‑1949 годы — командующий Белорусским военным округом; 1949‑1953 годы — командующий Северо‑Кавказским военным округом. С 1946 года генерал Трофименко был депутатом Верховного Совета СССР.

Источником всей информации на тему «Трофименко — Михоэлс» является вторая жена генерала И. Д. Трофименко. Информация эта (точнее, опубликованная ее часть) содержится в рассказах И. Д. Трофименко трем лицам: Л. С. Трофименко — дочери генерала от первого брака (его пересказывает в книге «Мой отец Соломон Михоэлс» Н. Вовси‑Михоэлс), Э. Е. Лазебниковой‑Маркиш — жене поэта Переца Маркиша (см. ее воспоминания «Столь долгое возвращение…»), С. Д. Глуховскому — писателю военной темы, уроженцу Белоруссии (рассказанное ему напечатано в пересказе писателя А. Борщаговского — см. его книгу «Записки баловня судьбы»). Собственные воспоминания, записки или дневники И. Д. Трофименко (до войны закончившей, кстати сказать, Литературный институт в Москве) — неизвестны.

Сразу перечислим пороки напечатанных пересказов того, что говорила И. Д. Трофименко. Это — небрежности, допущенные в книге дочери Михоэлса; вольность изложения (если не сказать сильнее), свойственная тем страницам воспоминаний Э. Маркиш, где речь идет не о ней самой; сомнительность свидетельств Глуховского. Все названные пороки множились впоследствии при тиражировании этих пересказов разного рода авторами. Возникавшие в результате контаминации допускали самые невероятные выводы — вплоть до использования генерала Трофименко спецслужбами для решения поставленной Сталиным задачи ликвидации Михоэлса.

Именно это породило настоятельную необходимость ввести в исторический оборот свидетельства, уточняющие опубликованные пересказы. Есть надежда, что таким образом удастся прояснить накопившиеся несообразности и устранить самую возможность нелепых предположений.

А теперь перейдем к существу вопроса.

Напомню, что народный артист СССР, художественный руководитель Государственного еврейского театра (ГОСЕТ), председатель Еврейского антифашистского комитета СССР Соломон Михайлович Михоэлс вечером 7 января 1948 года вместе с уроженцем Минска театральным критиком В. И. Голубовым‑Потаповым (как ныне известно, секретным сотрудником ГБ) по командировке Комитета по Сталинским премиям выехал из Москвы в Минск для просмотра выдвинутого на Сталинскую премию спектакля Белорусского драмтеатра «Константин Заслонов». А 12 января примерно в 22 часа Михоэлс вместе с Голубовым были убиты спецгруппой ГБ, осуществлявшей прямой приказ Сталина. Трупы Михоэлса и Голубова обнаружили утром 13 января, в день предполагаемого возвращения в Москву.

Какими неожиданностями оборачиваются иные знакомства

Мне было 12 лет, когда я впервые узнал об убийстве Михоэлса (тут ни убавить, ни прибавить — я был вполне политизированный ребенок). По понятной причине это хорошо запомнилось — дело было 4 апреля 1953 года. Услышав в тот день из громкого разговора старших в школьной библиотеке, что «врачи‑убийцы» реабилитированы, я прочел об этом после школы в «Правде», откуда узнал и другое: народный артист СССР Михоэлс был оклеветан врагами. Дома я спросил про Михоэлса у наших соседей по большой коммуналке (о врачах‑убийцах я знал и так — моя мама работала в поликлинике, где я ошивался все детство, и хорошо помню атмосферу антисемитской истерии, которая царила там с января 1953 года, а вот об актере с такой странной фамилией Михоэлс ничего не знал). То, что в ответ на мой вопрос рассказала мне Г. Д. Кошелева, я запомнил навсегда. Надо сказать, что и Галина Даниловна, специалист по французской литературе, окончившая аспирантуру филфака ЛГУ, и ее муж, математик А. И. Кошелев, очень приветливо ко мне относились, неизменно давая мне широко пользоваться их домашней библиотекой. Историю, которую Г. Д. мне тогда рассказала, я хорошо помню. Вот она. Артист Михоэлс приехал из Москвы в Минск; в один из дней его пригласили в гости, пообещав прислать за ним машину. Машина пришла несколько раньше, чем он ждал, и он на ней уехал. А в точно назначенное время пришла другая машина, и ее шофер очень удивился, что Михоэлса уже увезли. На следующее утро какой‑то старый еврей шел с окраины Минска в город (эта литературная подробность мне тоже запомнилась) и увидел, что из сугроба торчат ноги, он за них дернул и вытащил труп. Это был Михоэлс. Золотые часы на его руке никто не украл. История эта была, несомненно, минского происхождения, поскольку Г. Д. — уроженка Минска и ее отец, Д. А. Марков, крупный невропатолог, академик, продолжал жить и работать в Минске. Сходный рассказ возникнет по ходу нашего повествования еще раз… Чтобы закончить с детскими воспоминаниями, упомяну, что в 1950‑е годы к Г. Д. Кошелевой часто заходила ее подруга по филфаку, очень яркая молодая женщина, которую звали Ляля; вскоре она стала женой проф. Макогоненко. Как я теперь знаю, она тоже была родом из Белоруссии и дружила с неизвестной мне тогда дочерью генерала Трофименко (об этом я еще скажу).

Прежде чем приступить к изложению существа дела, еще одно необходимое отступление — на сей раз о главном источнике моей информации.

Книгу «Мой отец Соломон Михоэлс» я прочел только в московском издании 1997 года, когда уже многое, связанное с гибелью Михоэлса, официально прояснилось, и потому воспоминания его дочери к описанию трагедии 1948 года добавляли немногое (московское их издание практически повторяло тель‑авивское, за исключением, увы, информативного факсимиле командировочного удостоверения Михоэлса в Минск). На имя генерала Трофименко я не обратил тогда особого внимания и даже того, что оно уже встречалось мне в других сочинениях перестроечной поры, не вспомнил. Только теперь, перечитывая материалы о гибели Михоэлса, что называется, другими глазами, я обращал пристальное внимание и на имя генерала, и на относящиеся к нему факты и эпизоды, описание которых в одной книге подчас противоречило другой. Поясню, почему «другими глазами».

С женой питерского математика профессора Д. М. Эйдуса Лидией Сергеевной (она преподавала математику в Ленинградском институте авиаприборостроения и одновременно профессионально занималась живописью и графикой) я познакомился в 1970‑е годы, то есть до их отъезда в Израиль. В 2000 году в Иерусалиме я с радостью побывал в гостеприимном доме Эйдусов. Потом мы переписывались и регулярно говорили по телефону. За это время Л. С. Эйдус в Иерусалиме издала две книги — проиллюстрированный ею «Процесс» Кафки и альбом своих пастелей к различным произведениям этого, любимого и глубоко ею прочувствованного, классика мировой прозы ХХ века, а в Питере прошла выставка ее живописи, графики и гобеленов. По просьбе Л. С. издание иллюстрированного ею «Процесса» я передал в различные культурные центры Питера, и, в частности, в музей Ахматовой, которая Кафку высоко ценила. Когда я сообщил об этом Л. С., она рассказала, что во время войны со своими мамой Мириам Израилевной Летичевской и бабушкой эвакуировалась в Ташкент. Отец, устроив в Ташкенте ее мать и бабушку, настоял на том, чтобы Л. С. жила в его доме, и, уезжая на фронт, не разрешил ей покинуть дом, где оставалась его вторая жена Ирина Дмитриевна с двумя мальчиками. Мачеха организовала у себя нечто вроде литературного салона — именно там Л. С. увидела А. А. Ахматову и даже, по ее просьбе, читала наизусть ахматовские стихи. Услышав это, я попросил Л. С. описать для меня ее ташкентскую встречу с Анной Андреевной и вскоре получил от нее подробное письмо, которое передал в архив Музея Ахматовой в Фонтанном доме . Однако мы в самом деле ленивы и нелюбопытны, и об отце Л. С., командовавшем перед войной Среднеазиатским военным округом, и даже о его фамилии — я ничего не спросил.

Следующий ташкентский сюжет, раскрывшийся в ходе наших разговоров и переписки, был связан с С. М. Михоэлсом. Тут уж мне стало известно имя генерала Трофименко (раньше я думал, что в Питере Л. С. носила фамилию мужа, но это произошло только в Израиле). Узнав, что рассказ Л. С., в крайне небрежном и неточном изложении, помещен в израильском издании книги дочери Михоэлса, я снова попросил Л. С. записать все собственноручно и вскоре (это был август 2003 года) получил от нее подробное большое письмо. Оно было послано в пакете, где вместе с ним оказалось издание 1984 года книги «Мой отец Соломон Михоэлс», надписанное так: «Дорогим Лиле и Дане Эйдус с любовью Тала Михоэлс. 7/II 75 г.» (надпись сделана, конечно, в 1985 году — ошибка в цифири была опиской).

Так были получены материалы, которые здесь приводятся.

Что написано о генерале Трофименко в книге «Мой отец Соломон Михоэлс» и не только в ней
(уточнения Л. С. Трофименко‑Эйдус и не только ее)

Первое упоминание генерала в книге «Мой отец Соломон Михоэлс» — в описании утра 13 января 1948 года, когда в ГОСЕТ только что поступило сообщение из Минска о гибели Михоэлса. Подробностей не было. Спустя некоторое время со ссылкой на портье гостиницы «Беларусь», где жил Михоэлс, сообщили о телефонном разговоре Соломона Михайловича днем 12 января с неким то ли Сергеем, то ли товарищем Сергеевым, по приглашению которого Михоэлс вместе с сопровождавшим его театральным критиком В. И. Голубовым‑Потаповым отправился в гости и в гостиницу уже не вернулся. Никакого «товарища Сергеева» близкие Михоэлса вспомнить не могли, а вот по части «Сергея» им сразу же пришел в голову генерал Трофименко: «Был у нас знакомый — генерал Сергей Георгиевич Трофименко. Отец с Асей <Анастасия Павловна Потоцкая‑Михоэлс, вторая жена С. М. — Б. Ф.> познакомились с ним во время войны в Ташкенте. После войны Трофименко был назначен начальником Белорусского военного округа и жил с семьей в Минске. Стали звонить Трофименко. Его к телефону не позвали. Говорили с перепуганной взволнованной женой. Сквозь плач она пролепетала, что приедет шестнадцатого на похороны, но так и не приехала. Выяснить у нее так ничего и не удалось, хотя по ее словам папа у них в тот вечер и вообще за весь приезд ни разу не был, и Трофименко ему сам тоже не звонил» (Н. Вовси‑Михоэлс, с.251).

Первое уточнение Л. С. Трофименко‑Эйдус касается знакомства Михоэлса с генералом Трофименко в Ташкенте: «В середине декабря 1941 г. дочери Михоэлса находились еще в Свердловске, и Михоэлс с женой еще в Ташкент не прибыл. Из официальной автобиографии моего отца: «В конце ноября мне было приказано самолетом вылететь в Москву для назначения на новую должность в действующую армию. Из‑за непогоды вылететь не удалось, и я прибыл в Москву воинским поездом 9 декабря”. До Москвы поезда ходили из Ташкента 7 дней, ну воинский, возможно, дня 2— 3 сэкономил; значит, примерно со 2 декабря отец не был в Ташкенте, а Михоэлс еще туда не прибыл». Добавлю к этому замечание Л. С. о том, что в Ташкенте дочь Михоэлса вместе с А. П. Потоцкой была пару раз в гостях у И. Д. Трофименко и знала, что генерал — на фронте. Отмечу также, что Э. Е. Лазебникова‑Маркиш, тоже эвакуированная с сыновьями в Ташкент, пишет в книге «Столь долгое возвращение.» (Тель‑Авив, 1989): «Там <в Ташкенте. — В. Ф.> познакомилась я с Ириной Трофименко — женой крупного генерала Сергея Трофименко, находившегося на фронте. Ирина жила с двумя мальчиками‑сыновьями в Ташкенте, в хорошем, просторном особняке. Мы почувствовали приязнь друг к другу и вскоре, с порывистостью молодости, подружились. И эта дружба оказалась прочной. Так и повелось, что частенько стали захаживать к Ире Трофименко обнищавшие писатели — в ее богатом и относительно благополучном доме было приятно провести время. Сергей Трофименко вернулся с фронта лишь в конце войны, в мае 1945, и большинство завсегдатаев “салона” познакомилось с этим милым человеком только в Москве» (с. 150‑152).

Знакомство С. М. Михоэлса с С. Г. Трофименко состоялось 23 мая 1945 года в Москве дома у Переца Маркиша, где генерал устроил банкет в честь Победы для боевых товарищей, пригласив на него и ташкентских друзей своей жены — Вс. Иванова и Михоэлса с женами и вдову Ал. Толстого (см.: Э. Маркиш. «Столь долгое возвращение.», с. 160‑161; о том, что ее отец познакомился с Михоэлсом после парада Победы в Москве, пишет мне и Л. С., заметив попутно: «Отец очень трудно сходился с людьми; друзьями богат не был, не считая тех, кто в войну был рядом. Обаяние Михоэлса помогло стать их отношениям теплыми, к тому же все они — отец с И. Д. и Михоэлс с Асей — любили выпить: не последний способ сближения…»).

Второе уточнение — о звонке к генералу Трофименко в Минск. Л. С. о словах «его к телефону не позвали» пишет с удивлением: «Он мог быть на работе, мог быть занят, наконец, и вообще его просто так к телефону не звали — таков был порядок».

Теперь третье уточнение Л. С. — о фразе, что Михоэлс, находясь в Минске, у генерала Трофименко вообще не был. Л. С. пишет мне: был и даже ночевал! Об этом И. Д. Трофименко рассказывала ей летом 1953 года, когда Л. С. приехала из Ленинграда к отцу, лежавшему в госпитале и к тому времени пережившему уже семь инсультов (разговор был по возвращении из госпиталя). В ее рассказе есть деталь из тех, что обычно не забываются: «Когда Михоэлс был у нас и остался ночевать, то после ванны я ему дала Сережин халат; это было очень смешно, мы веселились» (действительно, поясняет Л. С., 196 см роста отца и Михоэлс, рост которого, я помню, ниже среднего). Напомнив о дружбе Михоэлса с отцом, Л. С. замечает: «Поэтому, когда Михоэлс отправился в Минск, было естественно, что они встретились в хлебосольном доме моего отца».

О гибели Михоэлса написано уже очень много, есть воспоминания, контаминации документов и слухов, попытки позднейших расследований, историко‑политические обзоры и пр., однако точная и полная картина последних минских дней Михоэлса отчетливо все еще не прописана, одни свидетельства противоречат другим, да, пожалуй, все они внутренне противоречивы. Живущий в Париже А. И. Ваксберг вздыхает: «К сожалению, каждый час пребывания Михоэлса в Минске ни в одном доступном мне документе не отражен» (А. Ваксберг. «Из ада в рай и обратно». М., 2003, с. 308). Судя по тексту Ваксберга, точнее было бы сказать, что не отражен каждый минский день Михоэлса, если бы не важные свидетельства из интервью актрисы БелГОСЕТа заслуженной артистки БССР Юдифи Арончик («Родник», Минск, 1990, № 3, с. 38‑39), которые частично поддаются независимой проверке с помощью минских газет той поры.

Прежде чем привести хронику последних дней жизни Михоэлса, какой она возникает из интервью Ю. Арончик минскому литератору С. Мехову, замечу, что это единственный источник, в котором сообщается, что в Минск Михоэлс прибыл не только с критиком В. И. Голубовым (писавшим под псевдонимом В. Потапов), но и с сотрудником Комитета по делам искусств СССР, жившим в Москве белорусским писателем И. М. Барашко — всех троих поселили в гостинице «Беларусь» в двухкомнатном номере люкс.

А теперь — хроника: 8 января утром Михоэлса встречают на перроне минского вокзала официальные лица и друзья. 9 января он присутствует на спектакле БелГОСЕТа «Тевье‑молочник» (приглашение на спектакль, постановку которого Михоэлс консультировал, он получил заранее) и весь вечер после спектакля допоздна проводит с актерами театра. 10 января смотрит в Белгосдраме спектакль «Константин Заслонов» и вечер после спектакля, видимо, проводит в этом театре. 11 января посещает Белорусский театр оперы и балета и до двух часов ночи задерживается там на затянувшемся обсуждении оперы «Алеся», после чего до половины восьмого утра 12 января — застолье дома у Ю. Арончик в окружении близких друзей из БелГОСЕТа; прощаясь, Михоэлс назначает исполнителям ролей Тевье и Годл М. Соколу и Ю. Арончик в половине девятого вечера прийти к нему в гостиницу для делового обсуждения их работы (в 10 часов вечера, говорит он, вместе с Голубовым они приглашены к секретарю ЦК КП(б) Белоруссии М. Т. Иовчуку). Придя в гостиницу, М. Сокол и Ю. Арончик услышали от дежурной по этажу, что Михоэлс с Голубовым куда‑то срочно вышел и просил его обождать. Прождав до 11 часов, они ушли ни с чем, а утром Ю. Арончик пришла в гостиницу, чтобы проводить Михоэлса в Москву…

Проверка основных дат по минским газетам показывает, что, хотя со времени убийства Михоэлса и прошло более сорока лет, память актрису не подвела и даты она указала верно.

Подшивки всех белорусских газет за январь 1948 года, просмотренные мною в РНБ, произвели впечатление девственности. О приезде Михоэлса в столицу Белоруссии ни одна газета не сообщила, хотя великие артисты в Минск приезжали отнюдь не каждый месяц. А сообщение о его гибели появилось только 16 января (ГОСЕТ в центральной «Правде» еще 14 января известил о «внезапной и безвременной кончине» своего руководителя). Текст некролога и четырех сообщений четырех театров Минска в обеих ежедневных минских газетах (одна — на русском, другая — на белорусском) был абсолютно одинаков, с употреблением нейтрального слова «умер», а где и как — о том ни гугу. (Замечу, что еженедельная «Література і мастатцтва» 17 января поместила те же тексты и еще фотографию Михоэлса, не указав, конечно, что снимок сделан в Минске 11 января 1948 года; газеты Белорусского военного округа «Во славу Родины», комсомола «Сталинская молодежь» и газета «Железнодорожник Белоруссии» о Михоэлсе не писали и программы театров не давали.) Минские газеты «Советская Белоруссия» и «Звязда», публиковавшие репертуар театров, сообщили, что в пятницу 9 января в Белорусском гос. театре драмы им. Янки Купалы шел «Тевье‑молочник» Государственного Еврейского театра Белоруссии (по‑белорусски: Яурейскога тэатра; своего зрительного зала у него не было). А вот спектакль Белгосдрамы «Константин Заслонов» шел трижды — в субботу 10 января в 20 часов, в воскресенье 11 января в 12 часов дня и в 20 часов. Естественно, что Михоэлс смотрел его 10 января. К сожалению, в воскресенье 11 января газеты не напечатали программу театров (в этот день в Белоруссии были выборы, и газетные полосы заполняли материалы на эту тему), в понедельник 12 января минские газеты не выходили. Таким образом, об оперном спектакле «Алеся» получить информацию не удалось.

Ну вот, теперь, наконец, вернемся к нашей основной теме — встрече Михоэлса с генералом Трофименко. Выезжая из Москвы, Михоэлс знал, что 9, 10 и 11 января его ждут спектакли, и вполне мог бы приехать в Минск утром 9‑го. Однако он приехал 8‑го, и предположение, что именно для того, чтобы повидаться с генералом Трофименко, — не является натяжкой. Дело в том, что вплоть до утра 7 января считалось, что вместе с Михоэлсом в Минск едут и Перец Маркиш с женой, давние друзья Трофименко, которых он звал в гости, поздравляя с Новым годом 2 января, и, узнав о командировке Михоэлса в Минск, они решили ехать с ним, чтобы вместе отправиться к генералу. Торчать в Минске из‑за белорусских спектаклей им никакого смысла не имело, и, поскольку о поездке они генералу сообщили заранее, ясно, что для визита и был выбран первый же день. За несколько часов до отъезда Маркишу пришлось, однако, сдать железнодорожные билеты, так как еврейское издательство загрузило его срочным чтением верстки (см.: Э.Маркиш. «Столь долгое возвращение…». Тель‑Авив, 1989, с. 173174) — не иначе как стараниями агента ГБ Фефера, выполнявшего заказ своих хозяев, которым лишний свидетель в Минске был не нужен. Сам Фефер был направлен ГБ в Минск чуть позже, и Михоэлс неожиданно обнаружил его в гостинице «Беларусь» утром 11 января, а 12‑го плотно встречался с ним и расстался в 18 часов…

Итак, дату встречи Михоэлса с генералом Трофименко можно считать точно установленной — вечер 8 января с ночевкой.

Отмечу попутно, что в двух опусах встречу Михоэлса с генералом Трофименко неверно относят на вечер 12 января. Э. Маркиш, рассказывая о своем визите в московский дом И. Д. Трофименко в 1956 году, вкладывает эту информацию в уста некоего высокопоставленного генерала: «В КГБ прекрасно знали, что Трофименко дружен с Михоэлсом. Знали, что последний день Михоэлс провел у Сергея, а оттуда пошел на спектакль, после которого был убит» (с. 176). А. Борщаговский в «Записках баловня судьбы» приводит со слов уроженца Белоруссии писателя Самуила Давыдовича Глуховского (его имя даю по московскому справочнику) неизвестно когда услышанный им рассказ И. Д. Трофименко: «Писатель Семен Глуховский, мой давний друг, не удовлетворенный моим рассказом об этом убийстве (на страницах журнала «Театр»), предлагает другую легенду, с которой он за десятилетия так сжился, что все другие кажутся ему крайне сомнительными. В тот роковой вечер <т.е. 12 января. — В. Ф.> Михоэлс, оказывается, допоздна засиделся в гостях у генерала Трофименко, и вот как вдова генерала спустя годы вспоминала случившееся: “Это был лучший друг нашего дома. Мы подружились еще в Ташкенте, муж обожал Соломона Михайловича. И ведь не хотела я его в тот вечер отпускать — он приехал в Минск, и когда еще свидимся? У него в гостинице не было ванной — я вызвалась разогреть ванную, убеждала его не уходить, переночевать у нас. Но какой‑то звонок (по телефону) его встревожил, он ушел, а утром — дикая, потрясающая новость.”» (с. 155). Приведя эти слова, А. Борщаговский негодует: «Возникает и чувство протеста, и недоумение в связи с этой версией: как мог командующий округом, генерал‑полковник, бог и царь, отпустить Михоэлса одного на темные улицы Минска, к полуночи, в тревожный, еще не отстроенный мир, на улицы города, в недавнем прошлом снесенного с лица земли? Как мог он не вызвать для Соломона Михайловича машину, которая всегда к его услугам?» (с. 155‑156). Впрочем, к этой версии Борщаговский относится скептически («С. Глуховский уверяет, что сам выслушал горестный рассказ вдовы Трофименко, но это не прибавляет рассказу достоверности» — с. 156), хотя с его легкой руки она тиражируется многими авторами (например, «историком‑центристом» Г. Костырченко, вещающим и в журнале «Лехаим», и в «Нашем современнике».).

С последним в жизни С. М. Михоэлса вечером 12 января 1948 года картина теперь более или менее прояснилась, так что отпадают и другие версии, генерала Трофименко не затрагивающие, — 12 января Михоэлс‑де был в театре на спектакле (см. воспоминания Э. Маркиш — с. 176, книги М. Гейзера «Соломон Михоэлс» — с. 193 и А. Ваксберга «Из ада в рай и обратно» — с. 309).

Вернемся к письму Л. С. Трофименко‑Эйдус о последнем в жизни Михоэлса посещении генерала Трофименко; оно содержит еще одно и важное свидетельство: Михоэлс в гостях у генерала был оЭин — без Голубова‑Потапова! Л. С. пишет по этому поводу: «Ирина Дмитриевна никогда имени‑фамилии такой не слышала, и никогда у них такого человека в доме не было, — и добавляет: — Отец был очень осторожным человеком; приехать к нему на машине по его приглашению и то было не просто (часовой у ворот, проверка документов и т.д.)… Да никогда отец не пустил бы незнакомого человека в свой дом. Дом прослушивался, вечно там болталось много народу — и работница, и адъютант, и ординарец, и т.п. Выпивать с незнакомым человеком? Никогда!.. Дома всех высших военных чинов в Минске были за забором, и проходили к ним через будку с охраной» (если допустить невероятное: Михоэлс взял Голубова с собой, не спросясь генерала, то его все равно не пропустили бы). Замечу в связи с этим, что реплика Борщаговского о рассказе И. Д., изложенном Глуховским: «Вдова Трофименко каким‑то образом потеряла Володю Голубова, а ведь он, что ни говори, был в эти часы с Михоэлсом и убит одновременно с ним» (с. 156), еще раз говорит о том, что версия, будто Михоэлс был у Трофименко именно в вечер убийства 12 января, — неверна.

Теперь о последнем эпизоде с генералом Трофименко в книге «Мой отец Соломон Михоэлс». Хронологически он относится уже к началу 1980‑х годов: «Недавно в Израиль приехала дочь генерала Трофименко, того самого, с которым Михоэлс познакомился в Ташкенте и который был командующим Белорусским военным округом в 1948 году во время убийства отца. Она мне рассказала со слов своей мачехи, жены Трофименко, что в тот роковой вечер отец был действительно приглашен к генералу. Трофименко выслал за ним свою машину с шофером, но в гостинице страшно удивились и сообщили, что машина генерала Трофименко уже забрала Михоэлса и Голубова.

— Когда?

— Да с полчаса назад.

Так, спустя тридцать два года после убийства, нам открылось еще одно звено в сложной цепи злодейской инсценировки» (с. 276—277).

Как возник этот рассказ в книге, Л. С. Трофименко‑Эйдус объясняет в своем письме ко мне. Разговор шел за обедом у дочери Михоэлса, никаких записей ее рассказа не велось; сообщив все, что ей было известно со слов мачехи, Л. С. рассказала и о слухах об убийстве Михоэлса, которые ходили в Минске, и привела один из них: «В дни, когда уже стало известно о гибели Михоэлса, я приехала из Ленинграда в Москву. Мама жила тогда в Москве, и, приезжая к ней даже на несколько дней, я должна была обойти всех ее главных подруг. Так я попала к ее подруге по имени Мэри Григорьевна, у которой гостила некая дама из Минска — мать служившего там офицера и свекровь успешно начинавшей карьеру актрисы Белорусской госдрамы. Кто я — дама не знала. Военный городок внутри Минска невелик, там все знают и всё знают раньше всех. С большим жаром, приехав прямо оттуда, где все произошло, она стала рассказывать новости: к гостинице‑де подъехала машина командующего, приехала она за Михоэлсом, но в гостинице сказали, что машина от командующего только что уехала. (Всему военному городку, конечно же, было известно, как и в театре, что Михоэлс был в гостях у командующего). Я упомянула об этом вскользь, когда говорила с Талой, но о Голубове вообще не могла сказать ничего, т.к. ничего о нем не знала. Что осталось от моего рассказа в голове Талы, Вы видите». Замечу здесь от себя, что именно эту, видимо тогда ходовую, версию я слышал в 1953 году от минчанки Г. Д. Кошелевой. Изучение такого рода мифологии — социологически значимая задача для историков, тем паче что в этой легенде использование автомобиля для доставки жертвы к месту гибели оказалось угаданным точно.

Приведу еще один фрагмент из письма Л. С. Трофименко‑Эйдус, связанный с моими детскими воспоминаниями, о которых упоминал, — мир действительно тесен: «Моя подруга, жена проф. Макогоненко, некая Ляля (< Людмила Семеновна. — Б. Ф.> Пайкина по отцу) была < приемной. — Б. Ф.> дочерью начальника по медицинской части в Белорусском военном округе <хирург, генерал Петров. — Б. Ф.>. Она мне рассказывала, что, несмотря на то что ее отец был «самым главным» врачом округа и генералом «от медицины», когда он захотел присутствовать на вскрытии Михоэлса, то охрана его не допустила…»

Что же касается рассказа Л. С., приведенного в книге «Мой отец Соломон Михоэлс», то в сочинении А. Борщаговского он излагается в такой модификации: «Дочь генерала Трофименко сообщила Наталии Михоэлс, что он и Голубов, задержавшись после спектакля, вышли из театра одни и на пустынной улице роковая машина гонялась за ними, пока не настигла» (с. 154) — как видим, однажды напечатанное живет уже своей жизнью.

Теперь о замечании А. И. Ваксберга, что сразу после убийства Михоэлса Трофименко был отозван в Москву не случайно (с. 329). В телефонном разговоре со мной Л. С. прокомментировала это так: «В 1946 году маршал Тимошенко был на три года освобожден от должности командующего Белорусским военным округом и направлен в третьестепенный Южно‑Уральский округ за то, что без предварительного разрешения, самовольно, слетал на своем самолете в Москву — ему не терпелось взглянуть на родившегося внука (или внучку), отцом которого был Василий Сталин. В 1949 году трехлетний срок ссылки истек, и он вернулся в Минск, а отца тогда (т.е. в 1949‑м, а не в 1948‑м) отозвали в Москву на курсы Академии Генштаба (он был этим недоволен, т.к. Академию Генштаба уже закончил), а затем назначили командующим СевероКавказским округом». Замечу, что информация, которой обладал генерал Трофименко об убийстве Михоэлса, не зависела от того, служит он в Минске или в Краснодаре, и он был достаточно осторожен, чтобы не вызывать дополнительных подозрений МГБ.

Приведу теперь воспоминания Л. С., существенно корректирующие, как я полагаю, свидетельство другого автора — Э. Маркиш. Сначала — отрывок из ее воспоминаний о рассказе И. Д. Трофименко про утро 13 января: «Ирина повела детей в музыкальную школу. В середине урока в класс вошел Сергей Трофименко, вызвал жену в коридор.

— Убили Михоэлса! — сказал Сергей. — Езжай домой, дай телеграмму в Москву, жене Соломона Михайловича.

Вслед за тем Сергей вернулся в штаб, а Ирина с детьми — домой. Не успела она закончить текст телеграммы, как позвонил Сергей.

— Телеграмму еще не отправила? — спросил Сергей. — Не отправляй!

Приехав обедать, Сергей объяснил: позвонили из ЦК, телеграмму отправлять «категорически не рекомендовали”» (с. 175‑176). Такая вот «убедительная» картина: генерал Трофименко, по должности своей слухами не пользующийся и, видимо, любезно проинформированный о безвременной кончине Михоэлса одним из организаторов его убийства генералом ГБ Цанавой, бросив все дела, кинулся искать по городу свою жену, чтоб попросить ее дать в Москву телеграмму соболезнования, чему помешало знавшее всё про тайные замыслы тов. Сталина ЦК Белоруссии. Комментарии, что называется, излишни.

Теперь — рассказ И. Д. Трофименко о том же утре, поведанный ею летом 1953 года дочери генерала: «Утром, не очень рано, я поехала в музыкальную школу (там учились мои братья. — Л. С.) на педагогический совет (И. Д. была общественница. — Л. С.). Во время педсовета к телефону кто‑то попросил директора школы (Тала и Нина Михоэлс сказали мне, что директор был давний друг их отца. — Л. С.). Мы все увидели, что директор в ужасном состоянии и с трудом нам пересказал телефонный разговор. Тогда я позвонила на работу Сереже, рассказала, что Михоэлс убит; он был потрясен, сказал, что постарается все выяснить. Но ему нигде ничего не сказали и даже решительно отстранили от вмешательства. Возможно, это было распоряжение Цанавы». Далее Л. С. приводит один эпизод, характеризующий статус двух генералов: «Если мой отец был командующим Белорусским военным округом, то Цанава — начальником всего КГБ, или как это там тогда называлось, этого же округа. Цанава был ставленником Берии. Мне рассказывала И. Д., что в какой‑то праздник, когда Берия прибыл в Минск, даже отца, генерал‑полковника, депутата Верховного Совета и пр. и пр., лейтенант ГБ не впустил через правительственный вход в театр на торжественное заседание, где отец должен был сидеть в президиуме, как у них тогда полагалось…»

Л. С. Трофименко‑Эйдус книгу Н. Вовси‑Михоэлс прочла в 1985 году и только из нее узнала, как произвольно там излагается ее рассказ. Почему она тогда промолчала? В ее письме об этом написано так: «Промолчала я потому, что Тала старше меня на несколько лет, со всякими хворями, заботами о семье (дочь, внучка, трудное материальное положение). Основной кормилец — младшая сестра Нина, с которой я училась некоторое время в одной школе в эвакуации в Ташкенте. Кроме того, в тот год мы не верили, что эта книга может попасть в Россию. Зачем же мне было травмировать ее? — думала я. Но когда оживились отношения с Россией и Тала, так же как и другие члены семьи, стала наезжать в Москву, я забеспокоилась. Вскоре в Израиль приехала группа киношников делать картину про Михоэлса (появилась ли такая картина — не знаю). Через Талу они назначили мне день встречи, очевидно зная текст ее книги, просили привезти фотографии отца и другие материалы. Я растерялась, но сначала все же решилась приехать на эту встречу и как‑нибудь осторожно сказать, что с текстом Талы я не согласна. Позже, обдумав предложение киношников, я пошла по линии менее решительной — позвонила младшей сестре Талы Нине, сказала все, что я думала о работе Талы, и отказалась от встречи с киношниками…»

Подводя итог всему здесь рассказанному, подчеркну, что Л. С. Трофименко‑Эйдус, любившая своего отца и систематически с ним общавшаяся (в 1943 году вместе с И. Д. Трофименко она, например, летала к нему на фронт), с детства знала его вторую жену, жила с ней в Ташкенте, так что их отношения были вполне доверительными. Несомненно, она была внимательна ко всему, что рассказывала ей И. Д. Трофименко, и рассказы эти в памяти хранила. В сюжете, связанном с гибелью Михоэлса, Л. С. (в отличие от и Э. Е. Лазебниковой‑Маркиш, и С. Д. Глуховского), особенно чувствительна была ко всему, что имело отношение к отцу, не пытаясь вписать услышанное в хронику последних дней Михоэлса. В этом особенность и, как ни странно, ценность, правдивость того, что она запомнила. Поэтому, хотя со времени, когда И. Д. Трофименко делилась с близкими рассказами о минской трагедии 1948 года, прошло много лет, свидетельствам Л. С. в данном случае можно отдать безусловное предпочтение.

80 лет тому назад в Вильнюсском университете была открыта кафедра идиша

80 лет тому назад в Вильнюсском университете была открыта кафедра идиша

 

В 1940 г. в Вильнюсском университете (ВУ) была открыта кафедра идиша и идишистской литературы идиш (Иудаики), ее руководителем стал известный идишист, филолог, профессор Ноах Прилуцкий. По понятным причинам она просуществовала недолго. В 1990 г., через 50 лет, кафедра Иудаики была восстановлена, заведующим был известный философ, профессор Меирас Шубас.

Ноах Прилуцкий родился в 1882 в Бердичеве в семье известного еврейского журналиста, публициста Цви (Гирша) Прилуцкого (1862 – 1942, Варшавского гетто).

Ноах Прилуцкий

Первые публикации Прилуцкого относятся к началу 1890-х годов, когда ему было всего 10 лет. Известна его статья на иврите, посвящённая еврейским колониям в Аргентине.

В начале 1900-х гг., окончив гимназию в Варшаве, поступил там же на юридический факультет университета. В 1903 г. подвергся административному аресту за организацию публичного протеста во время антисемитского спектакля «Золотой телец» в Варшавском драматическом театре, а в 1904 г. провел два месяца в тюрьме за участие в оппозиционном митинге студентов.

В 1904–1905 гг. Ноах Прилуцкий был членом сионистского студенческого кружка «Кадима», в составе комитета Ционей Цион выступал против Плана Уганды (план по созданию автономного еврейского поселения в Британской Восточной Африке – ныне — часть территории Кении, предложенный британским правительством в 1903 г. Сионистской организации).

В 1905 г. Прилуцкого исключили из университета за то, что на студенческом собрании он выдвинул требование открыть государственные еврейские школы. В 1907 г. Прилуцкий поступил на юридический факультет Петербургского университета, по окончании которого занялся адвокатурой в Варшаве.

Прилуцкий ратовал за объявление языка идиш национальным языком (в противовес признанию его одним из языков еврейского народа). В 1908 г. выпустил в свет сборник эротических стихов «Фарн мизбеях» («Пред алтарем»). Как редактор нескольких альманахов содействовал сплочению еврейской литературной молодежи в Польше.

С основания в 1910 г. газеты «Момент» и вплоть до ее закрытия (сентябрь 1939 г.) Прилуцкий постоянно публиковал в ней статьи по общественно-политическим вопросам, культуре, искусству. Одновременно занимался научной деятельностью: в 1911–17 гг. издал несколько сборников собранных им произведений еврейского фольклора, в 1917–38 гг. — ряд книг о еврейском театре, литературе и истории культуры. Особенно значительны труды Прилуцкого о диалектах и фонетике идиш, во многом определившие современную орфоэпию этого языка.

Во время советско-польской войны (1920) Прилуцкий многое сделал для спасения еврейских общин от высылки, наветов, обвинений в шпионаже и смертных приговоров. В 1922 г. Прилуцкий был избран в Польский сейм, противостоял депутатам от ортодоксального еврейства, от сионистов и ассимиляторов в борьбе за укрепление светского еврейского образования и учреждение новых школ на идиш и библиотек.

Усиление диктатуры Ю. Пилсудского (1926) побудили Прилуцкого постепенно отойти от активной политической деятельности и интенсивно заняться наукой, изданием лингвистических журналов «Идише филологие» (1924–26, совместно с М. Вайнрайхом и З. Рейзеном), «Архив фар идише шпрахвисншафт, литературфоршунг ун этнографие» (1926–33), «Идиш фар але» (издание ИВО; март 1938 — июль 1939 гг.), участием в формировании и работе отдела филологии и литературы еврейского научно-исследовательского Института ИВО.

При оккупации Варшавы нацистами Прилуцкий бежал в Вильнюс, заведовал кафедрой языка и литературы идиш, стал директором ИВО, вел широкую лекционную работу. После оккупации города нацистами был арестован (1 августа 1941 г.), привлечен гестапо к составлению списка еврейских инкунабул (печатные издания XV в.) в библиотеке М. Страшуна, а 12 августа умер под пытками, не выдав место хранения редких еврейских книг.

Меирас Шубас

Философ, историк Меирас Шубас родился в Каунасе в 1924 г., учился в Каунасской еврейской гимназии. В 1942 – 1945 г. был в составе 16-ой литовской дивизии, воевал с нацизмом. В 1961 – 1970 г.г. преподавал в Каунасском политическом институте, до 1990 г. работал в Институте философии и социологии при Академии наук Литвы. С 1990 г. профессор Вильнюсского университета, 1990 – 93 г. был заведующим кафедрой иудаики ВУ, после реорганизации кафедры (1993 – 99) руководил Центром иудаики ВУ. В 1999 г. Центр был вновь реорганизован в Центр изучения культур национальных общин.

М. Шубас был исследователем еврейской истории и философии. Опубликовал статьи о работах философов неотомистов, Движении сионистов в Литве, крупнейшем галахическом авторитете, основоположнике раввинистической литературы и еврейской рационалистической философии, языковеде и поэте Саадии Гаоне (882–942), Виленском Гаоне. Наиболее важный труд М. Шубаса – «Звезда Талмудической науки: монография о Виленском Гаоне» (1997).

Госархив Украины обнародует 10 млн страниц документов о Холокосте

Госархив Украины обнародует 10 млн страниц документов о Холокосте

Во исполнение Договора о сотрудничестве между Государственной архивной службой Украины и Мемориальным Музеем Холокоста, США, от 24 мая 2016 цифровые копии из фондов государственных архивов Украины станут доступными в Интернете.

Украинский государственный архив поддержал предложение Мемориального Музея Холокоста США обнародовать электронный ресурс, который содержит более 10 000 000 страниц архивных документов в цифровом формате, связанных с историей Холокоста, а также еврейских общин в Украине до, во время и после Второй мировой войны, на официальном Инетрнет-сайте Мемориального Музея.

Это результат совместной работы украинских архивистов и сотрудников Мемориального музея за более чем два десятилетия, направленной на сохранение и обнародование памяти о трагических страницах истории еврейского народа.

Такой шаг с обеих сторон особенно важен сегодня, когда из-за распространения пандемии, вызванной COVID-19, равный доступ к архивным документам пользователей обеспечивается архивными учреждениями мира в режиме онлайн.

Согласно договоренностям, достигнутым с Мемориальным Музеем, ссылки на этот ресурс будут доступны и на Инетрнет-странице Государственного архива Украины.

В Тель-Авиве вышел «детский» номер журнала «Идишланд»

В Тель-Авиве вышел «детский» номер журнала «Идишланд»

В Тель-Авиве вышел из печати девятый номер журнала «Идишланд», единственного на сегодняшний день литературного журнала на идише. Он посвящен детской литературе, – сообщает газета “Биробиджанер Штерн”.

В предисловии «От редакции» так сказано о работе над этим тематическим номером: «Когда мы, члены редколлегии, решили повеселить читателя детским номером, мы позволили каждому выбрать для этого номера именно то, что порадует его самого. И, по правде говоря, в отличие от «номеров для взрослых», оказалось, что самая большая проблема — выбрать ограниченное число произведений из действительно моря прекрасных произведений… Когда-то еврейские мальчишки в хедере шутили: «Подумаешь, премудрость — быть пекарем! Берешь тейгл (кусок теста) и делаешь бейгл (бублик)…» И, может быть, именно поэтому номер начинается с классической статьи  С. Ан-ского о детских народных песнях».

Кроме упомянутой статьи   С. Ан-ского, которая в оригинале была написана по-русски (за исключением цитируемых в ней фольклорных текстов), номер включает в себя еще две напрямую связанные с тематикой номера научные статьи: «Настоящее путешествие. О значении ходьбы в Шолом-Алейхемовских сказках для детей» доктора Яэль Леви и «Танах на идише для детей — без Бога и с Богом» доктора Анат Адерет.

В номере есть как написанные в оригинале на идише прозаические произведения (Ицика Майерса, Николая Олнянски и Велвла Чернина), так и переведенные с русского языка (Даниила Хармса и Вадима Левина). И те и другие предназначены для читателей, юных годами или хотя бы своим настроем. В биробиджанском контексте можно упомянуть о том, что «идишистский гэлтахт» на карликовой планете Церера, описанный в фантастическом рассказе Велвла Чернина «Глава из путешествий Вениамина Пятого», унаследовал радужный флаг Еврейской автономной области. Кстати, русский перевод этого рассказа уже готов, и он будет в дальнейшем опубликован в «Биробиджанер штерн».

Поэзия представлена стихотворениями Йоэля Матвеева, Бориса Карлова и Мойше Лемстера. К этому следует добавить и стихи многолетнего автора «Биробиджанерштерн» Зиси Вейцмана. Его стихи публикуются в девятом номере журнала «Идишланд» вместе с горькой вестью о его кончине.

Нынешней культурной активности на идише для детей посвящены опубликованные в «детском номере» заметки Леокадии Френкель (о воскресной школе «Наши традиции» при Санкт-Петербургском еврейском общинном центре) и Елены Сарашевской (о биробиджанском детском ансамбле «Иланот»). Обе заметки иллюстрированы фотографиями.

Страницы истории. Знаменитые литваки: Антониетта Рафаэль Мафаи

Страницы истории. Знаменитые литваки: Антониетта Рафаэль Мафаи

В этом году исполнилось 125 лет со дня рождения известной итальянской художницы и скульптора литвакского происхождения Антониетты Рафаэль Мафаи.

Родилась Антониетта Рафаэль 29 июля 1895 в Литве в городе Ковно (ныне Каунас) в семье раввина Симона Рафаэля. После смерти отца в 1905 году она вместе с матерью переехала из родной Литвы в Лондон. Здесь девушка занималась музыкой и часто посещала Британский музей, где познакомилась со скульптором Осипом Цадкиным.

После окончания Королевской Академии по классу игры на фортепиано Антониетта открыла Школу теории музыки в Ист-Энде и работала концертмейстером в театре.

Портрет матери. Ханука.

После смерти матери Антониетты в 1919 году, она переехала в Париж. В столице искусств девушка прожила пять лет.

В 1924 году она переезжает в Рим. В 1925 году девушка посещала курсы в римской Академии изящных искусств. В Академии Антониетта Рафаэль и познакомилась с Марио Мафаи.

Йом Кипур в синагоге.

Она с увлечением принимает участие в тональных экспериментах, которые проводит Мафаи вместе с молодым итальянским импрессионистом Сципионом, настоящее имя которого Джино Боничи. Они организовали группу, известную как «Римская школа». Группа внесла в итальянскую живопись романтический экспрессионизм, как оппозицию к помпезности официального искусства, которое выступало в те годы пропагандистом фашистского правительства Муссолини.

Вспыхнувший роман с Марио Мафаи завершился в этом же 1925 году свадьбой, в течение пяти лет в семье появились три дочери – Мириам (1926) — журналистка и политическая деятельница, Симона (1928) — писательница и член итальянского Сената и Джулия (1930) — сценограф и дизайнер костюмов.

Антониетта Рафаэль Мафаи с дочерьми

В 1929 году художница дебютировала на выставке в районе Лацио.
В этом же году она экспонирует восемнадцать картин в числе восьми художников на выставке в Доме художников. Критики Паволини и Франчини отметили «чисто русский аромат» ее живописи, стремление к «архаичному простонародному вкусу», а также международный и новаторский характер картин. Несмотря на похвалу, Антониетта Рафаэль Мафаи на протяжении десятилетий очень редко участвовала в выставках.

В 1930 году Антониетта совершила путешествие по Европе, она побывала в Париже, Генуе и Лондоне. В английской столице Антониетта познакомилась с Якобом Эпштейном (Jacob Epstein), который убедил ее сосредоточиться не на живописи, а на скульптуре.

В 1932 году Антониетта Мафаи на год приезжает в Париж, где изучает скульптуру в музеях и на выставках. В 1933 году Антониетта возвращается в Италию и поселяется с семьей в Риме.

Около года она трудится в мастерской своего друга – скульптора Этторе Колла. Пребывание в Париже не прошло даром, в работах Антониетты чувствуются отголоски красоты и пластики скульптур французов Майоля и Бурделя.

Ее первый публичный показ в качестве скульптора состоялся в 1936 году на шестой выставке Союза изобразительных искусств в Лацио.
Из-за своего еврейского происхождения Антониетта в 1939 году была вынуждена скрываться от фашистских гонений. Вместе с мужем и дочерьми она уезжает в Геную, где ей помогают укрыться Эмилио Джеси и Альберто делла Раджионе. До конца Второй мировой войны Антониетта практически не занималась творчеством.

К 1947 году она возобновляет работу, но исключительно в скульптурном жанре и начинает участвовать в больших выставках.

В 1948 году Рафаэль Мафаи участвует в Венецианском Биеннале и получает хорошие отзывы критики и прессы. В Венеции она будет представлять свои работы до 1954 года.
В 1952 году скульптор участвует в VI Римском Квадринале и получает первую крупную награду. В этом же году проходит ее персональная выставка в Галерее Зодиак в Риме.
В 1956 году начинаются регулярные поездки, сначала в Китай, затем на коллективные выставки по всей Европе, в Азии и Америке. В рамках VIII Квадринале в Риме в 1959-60 годах Рафаэль Мафаи участвует в выставке «Римская школа, 1930 – 1945 годы».

Во второй половине шестидесятых годов Антониетта интенсивно занимается скульптурой, в том числе и бронзовой, отливка ее работ становится более сложной.
Умерла Рафаэль – Мафаи в 1975 году в возрасте 85 лет.

К 250-летию Бетховена. «Ода к радости» на идиш

К 250-летию Бетховена. «Ода к радости» на идиш

На этой неделе исполняется 250 лет со дня дня рождения Людвига ван Бетховена, так любимого евреями Восточной Европы – о чем мы и расскажем.

Популярная бетховенская «Лунная соната», например, является темой замечательной детской сказки идишского писателя Шлойме Бастомский, в которой автор представляет, как Бетховен импровизирует пьесу при лунном свете для слепой девочки-сироты и ее брата.

Кстати, произведение не называлось «Лунной сонатой» до тех пор, пока через пять лет после смерти Бетховена немецкий музыкальный критик и поэт Людвиг Реллштаб не сравнил настроение первой части с наблюдением за мирным лунным светом на озере Люцерн в центральной Швейцарии, отмечает в издании Forward Рухл Шехтер.

Бастомский впервые опубликовал рассказ в своем детском журнале «Грининке Беймелех» («Маленькое зеленое деревце»), в Вильно в 1927 году, на сотый йорцайт («годовщина смерти» на идиш, на иврите – йом азикарон) Бетховена. Год спустя он выпустил рассказ в виде брошюры. А недавно журнал In Geveb: A Journal of Yiddish Studies («В текстуре: журнал идишских исследований») опубликовал перевод рассказа на английский язык.

2.jpg

1.jpg

Хоровая Девятая симфония Бетховена, сочиненная им между 1822 и 1824 годами, которую часто называют его величайшим произведением, включает текст – парафраз стихотворения Фридриха Шиллера 1785 года «Ода к радости», в котором говорится о единстве всего человечества.

Мордхе Ривесман, автор знаменитейшей и так в эти праздничные дни актуальной песни на идише «Khanike oy Khanike», позже переведенной на английский как «Hanukkah O Hanukkah», был настолько тронут музыкой «Оды к радости», что весьма близко к тексту перевел на идиш шиллеровский текст, назвав его просто «Ди фрейд» – «Радость».

Позже великий идишский писатель Ицхок Лейбуш Перец соединил с музыкой Бетховена свой собственный, гораздо более свободный перевод «Оды к радости». Сегодня произведение «Ale Mentshn Zaynen Brider» («Все люди братья») знакомо всем поклонникам идишской песни:

Ale mentshn zaynen brider

Broyne, gele, shvartse, vayse

Felker, lender un klimatn

S’iz an oysgeklerte mayse.

All people are brothers,

Brown, yellow, black, white

Nations, countries and climates

it’s all nothing more than fiction.

Все люди братья,

Коричневые, желтые, черные, белые,

Нации, страны и климаты –

Все это не более чем выдумка.

В записанном Книжным центром идиша трогательном видео переживший Холокост Моше Фишман рассказывает о некоторых музыкальных представлениях в радомском гетто (Польша), которые поначалу были разрешены нацистами, и о том, почему «Ale Mentshn Zaynen Brider» Переца на музыку Бетховена стала там самой популярной.

В 2015 году Еврейский народный филармонический хор прекрасно исполнил идишскую версию Переца «Оды радости» в концертном зале Меркин на Манхэттене. Хоровую адаптацию выполнил дирижер Биньюмин Шехтер.

Отметьте 250-летие Бетховена, послушав это произведение.

Тетрадь из сожженного гетто

Тетрадь из сожженного гетто

Каунасское гетто глазами подростков*

ОТ РЕДАКЦИИ www.isrageo.com

Почти два десятилетия Тамара Ростовская была автором еженедельника “Секрет” и газеты “Новости недели”, тесно связанными с виртуальным журналом “ИсраГео”. Она писала чаще всего незатейливые юмористические стишки, но если бралась за документальную прозу, то получалось уже нечто впечатляющее. Еще бы: помимо таланта, Тамара обладала трагическим багажом — годами, проведенными в Каунасском гетто. И что важно — она вела дневники, которые удалось сохранить. Недаром же ее назвали “литовской Анной Франк”!

Дневник Тамары, который она вела в Каунасском гетто, был издан на многих языках и стал одним экспонатов в Вашингтонском музее Холокоста.

В августе 2015 года Тамары не стало. С нами остались ее дневники. Отрывки из которых мы предлагаем вниманию наших читателей.

Тамара РОСТОВСКАЯ, Хайфа

Посвящается: моим родителям Регине и Владимиру Лазерсонам и брату Рудольфу, погибшим от рук нацистских палачей в 1941-1945 годах.

ОТ АВТОРА

Читатель, ты держишь в руках дневник девочки-подростка. Эта книга не предназначалась ни для одного читателя в мире.

Дневник этот — крик души девочки, на долю которой нежданно обрушилось столько несправедливых ударов судьбы, что вынести их, не сойдя с ума, казалось просто немыслимым.

Этой девочкой была я, Тамара Ростовская (Лазерсонайте), узница Каунасского гетто, дожившая до сегодняшнего дня.

На фото: Тамара Ростовская. К этому времени она вновь научилась улыбаться

Все записи вела только для себя, не думая о публикации, однако в наши дни, когда все чаще раздаются голоса, отрицающие Холокост, молчать становится невозможно.

Дневник служил мне как бы “громоотводом” и успокаивал душу. Рядом всегда был друг — верный, преданный, безмолвный. Но лишь стоило моей руке прикоснуться к нему, и он становился неузнаваем: он плакал и радовался, молил о пощаде и проклинал. А когда становилось совсем невмоготу, он утешал меня, доказывая, что были времена и похуже.

КАК ПОЯВИЛСЯ НА СВЕТ ЭТОТ ДНЕВНИК?

Согласно приказу от 27 июля, евреи Каунаса были насильственно переселены из своих домов в гетто, которое оккупационные власти совместно с литовскими националистами учредили в загородном районе Каунаса Вилиямполе (Слободка). От города этот район отделяла река Вилия (по-литовски — Нерис). Переселялись в гетто на подводах.

Моя семья была вынуждена фиктивно обменять принадлежавшую нам виллу, расположенную на ул. Видуно, 31, на 4-комнатный деревянный дом по ул. Гриняус, 7. Сначала в распоряжении семьи был весь этот дом, но постепенно нас стали уплотнять, и в конце концов оставили одну комнатку с кухней.

Примерно в это время отец, профессор психологии Вильнюсского университета, сказал брату Виктору: “Пиши дневник. Мы живем в интересное историческое время”, и брат стал писать. Будучи моложе его на два года, я всегда старалась не отставать ни в чем. Я начала вести дневник в июле 1941 года и вела его до 13 сентября 1942 г. К сожалению, эти записи утеряны. Горько сетовал по этому поводу директор музея “Лохамей а-гетаот” Цви Шнер, ибо записей столь юного автора (12 лет) ему не доводилось читать. Где взять в гетто толстую тетрадь? Увы, несчастье помогло. Наши друзья, семья Румшиских пытались убежать из гетто. Они достали фальшивые документы на имя караимов. (Караимов немцы не трогали). Но Румшиских схватило гестапо, откуда они живыми уже не вышли. Узнав о случившемся, мы пошли к ним на квартиру, где все было перевернуто вверх дном. На полу валялась толстая тетрадь. Это были записи по авиамоделизму их сына Цезаря. В тетради было много пустых страниц, и я воспользовалась этим, начав вести дневник.

После моего побега из гетто (7.04.44) брат Витя положил наши дневники в жестяную коробку и закопал под окнами дома. Когда части Красной армии подошли к Каунасу, гетто было сожжено и найти это место было трудно — не осталось ни дома, ни окон. Но брату удалось выкопать коробку.

Когда мы впервые встретились после освобождения, он вручил мне дневник. Я продолжала вести записи до конца 1946 г. С того времени я больше никогда не расставалась со своей тетрадью, исключая те несколько лет, когда я одолжила ее Вашингтонскому музею Холокоста в качестве экспоната выставки “Скрытая история Каунасского гетто”.

И все-таки несколько раз дневник находился в большой опасности.

Первый раз это было в 1945 году, когда я жила у одной из моих спасительниц др. Броне Паедайте. Ее пришли арестовать. Производя обыск в квартире, чекисты наткнулись на мой дневник. Среди сотрудников НКВД оказался еврей, он прочел записи на идише и решил забрать тетрадь. С большим трудом удалось убедить его, что я еврейка и дневник принадлежит мне.

Вторая опасность ожидала дневник в 1971 г., когда нашей семье разрешили выехать в Израиль. Я знала, что на границе рукописи отбирают. Друзья посоветовали обратиться в Голландское посольство, которое в то время представляло Израиль, и передать дневник диппочтой.

Спрятав дневник за пазуху (благо была зима), я подошла к посольству. Дежурный милиционер спросил, что я несу с собой. И глазом не моргнув, я ответила, что у меня с собой ничего нет. В посольстве меня постигло разочарование. На месте не оказалось ни посла, ни его заместителя, а секретарь не мог взять на себя ответственность — решить такой необычный вопрос. Мне предложили прийти после обеда, будто они не знали, что граждане СССР не могут посещать иностранные посольства, когда им вздумается.

И тут мне пришла на помощь Анна Франк. На убогом немецком языке я стала объяснять, что подобно Анне, я тоже вела дневник. Возможно, этот аргумент возымел действие. Мне сказали, что отправят дневник на проверку в литовское представительство, и если не обнаружат материалов, компрометирующих СССР, то перешлют дипломатической почтой.

Неизвестно, где бы я очутилась, если бы дежурный у посольства проявил бдительность и обыскал бы меня. Возможно, что вместо субтропиков “загорать” бы мне в зоне вечной мерзлоты. Но судьба была ко мне благосклонна, и дневник в целости и сохранности прибыл в Тель-Авив.

С тех пор, как я поставила последнюю точку в дневнике, прошло более 60 лет. Зеленые чернила, которыми написано большинство страниц, почти выцвели, кстати, “паркер”, которым я писала, подарил мне на день рождения отец.

В дневнике нет ни крупицы выдумки, только одна горькая правда. Да и какая человеческая фантазия смогла бы придумать такой фантасмагорический сюжет, который уготовила нам сама жизнь.

Тридцать лет ни одна чужая рука не касалась этих страниц. Быть может, он “пролежал” бы так безмолвно еще десятки лет и в итоге истлел бы, но чуткое сердце писательницы и исследователя Катастрофы Сары Шнер-Нешамит решило его дальнейшую судьбу. Вместе с педагогом Любой Барак она перевела дневник с литовского на иврит.

Сара посвятила этим записям много дней кропотливого труда и вдохнула в эти старые страницы вторую жизнь. И дневник заговорил. Он заговорил на древнейшем языке мира — на языке моего народа.

Книга впервые вышла в 1975 г. в Израиле. В 1997 г. издана в Литве на литовском.

Прошло еще почти тридцать лет после выхода ивритского издания, и книга, дополненная очерками и стихами моего брата Виктора, в авторском переводе с литовского впервые появится на русском языке.

Хочу отметить, что в гетто многие вели дневники, сочиняли стихи и песни. Но мало кому удалось сохранить свое творчество до наших дней. Мой брат, к большому сожалению, не сохранил своих дневников. Сохранились только два очерка и стихи.

Нет у меня могилы самых близких, дорогих мне людей, и нет памятника им. Я бы хотела, чтобы эта книга стала памятником моим близким, погибшим в огне Катастрофы: моим родителям Владимиру и Регине Лазерсон, и брату Рудольфу. …Не узнать мне той даты печальной,

Не найти мне кусочка земли —

Без речей, без молитв поминальных

Был их пепел рассеян вдали.

Я хочу, чтобы эта книга стала памятником всем тем отважным и благородным Праведникам Мира, которые, рискуя своей жизнью, спасали еврейских детей от верной гибели. Ничто не должно быть забыто, никто не должен быть забыт. Ибо в Талмуде сказано: “Спасший одну душу — спас весь мир”.

Имена людей, спасавших меня и моего брата Виктора:

Казимирас и Витаутас Виткаускас Вероника Жвиронайте

Онуте Кайрене

Петронеле Ластене

Броне Паедайте

Вера и Пятрас Эффертас

Да будет благословенна их память!

* * *

Я родом не из детства — из Шоа,

Я выжила — подстреленная птица;

Израненная детская душа

До старости не в силах исцелиться.

Натянутые нервы как струна,

Сирена бьет по ним истошным воем…

И вновь, и вновь со мной моя семья

Расстрелянная вражеским конвоем.

Но сердце согревает взгляд любви

Со старого, измятого портрета…

“Запомни все! Запомни… и живи!” —

Кричали камни на руинах гетто.

МОЯ СЕМЬЯ

Я родилась в Каунасе, в Литве в семье врачей.

Отец: профессор Владимир Лазерсон родился в Москве. Он был психиатром, психологом и невропатологом — в те времена все эти специальности зачастую соединял в себе один специалист. В последний год перед войной отец был очень занят: он заведовал кафедрой психологии в Вильнюсском университете и продолжал читать лекции в Каунасском. Кроме того, занимался частной практикой. Успешно лечил алкоголиков гипнозом. А по вечерам раздавался стук пишущей машинки: отец писал статьи и готовил к изданию книгу “Психология гениальных людей”. У него совсем не было свободного времени. Помню, ребенком, я прочла статью отца, которая называлась “Почему дети лгут?” Я пошла к маме и выложила свою обиду “почему папа занимается воспитанием других детей, а нас не воспитывает?”

Мать: моя мама Регина, урожденная Сапочински, родилась в Плонске, в Польше. Она была детским врачом. Родители познакомились будучи студентами университета во Франкфурте на Майне. В России тогда была процентная норма и евреев почти не принимали в русские университеты, а желающие учиться уезжали заграницу. Пока дети были маленькими, мать занималась нашим воспитанием и учебой. Но в 1940 году, когда Литву “освободила” советская власть, мама пошла работать детским врачом. Правда, до того, как появились дети, мама работала в Каунасском университете.

Братья: У меня были два брата — Рудольф — старше меня на четыре года и Виктор — на два. Рудольф был очень одаренным, увлекался астрономией. В пятнадцать лет он сдал экзамены на аттестат зрелости… В начале войны Рудольф хотел бежать на восток. Инстинкт самосохранения, видимо, предупреждал его об опасности. Он метался, не находил себе места. Отец не хотел отпускать Рудика одного, а мать была больна и таким образом семья осталась. Друг отца позвонил нам и уговаривал эвакуироваться вместе. Отец бегло говорил по немецкий и помнил немцев, как просвещенный и культурный народ. Он полагал, что война принесет лишения и неудобства, но не мог себе представить страшные убийства.

Случилось так, что на второй день после начала войны, учитель Рудика позвонил нам и пригласил брата прийти к нему, якобы, обсудить вопрос насчет вручения аттестата зрелости. Брат надел свой новый костюм, приготовленный для выпускного вечера, и ушел. И больше никогда не вернулся. Намного позже мы узнали, что его расстреляли на шестом форте. Единственная вина его была в том, что родился евреем и был очень способным юношей. Ему я посвятила стихотворение “Крик”.

КРИК

Посвящается Рудику Л. убитому в 1941 г. в Литве. Ему было 15 лет

Ты для себя копал могилу…

Фашисты пьяные устали,

А ты, мальчишка, полон силы,

Но, Боже, руки как дрожали.

Копал ты долго, неумело

Ту землю, что любил когда-то,

И дрожь пронизывала тело,

И уходила вкось лопата.

О чем ты думал мальчик бедный…

Зловеще каркали вороны,

В обойму вставлены патроны,

И колокольный звон к обедне —

В тот день воскресный. День последний.

Ты поседел в единый миг,

Сердечко колотилось дико…

Потряс меня истошный крик,

Но мир оглох… Он не услышал

Крика.

С Витей мы были очень дружны: вместе играли, всем делились. Кстати, он просвещал меня по вопросам секса. В семье у нас об этом ничего не говорили. Было наложено табу. Хотя отец, как я позже узнала, был последователем Фрейда, но детей не посвящал в эти вопросы. Витя был вылитый гуманитарий. Писал стихи, фантазировал. Мы были очень горды, когда стихотворение Вити появилось в детском журнале. Родился он шестого июня, в день рождения Пушкина, значит быть ему поэтом. Увы, не сложилось.

Итак наша семья, понесшая колоссальную утрату, очутилась за колючей проволокой. Здесь я перехожу на дневниковые записи, которые вначале смахивают на репортаж. И, да простит меня читатель, я, право, в мои тринадцать лет, не знала, как пишется дневник.

СЕНТЯБРЬ 13 (ВОСКРЕСЕНЬЕ)

Погода плохая. Каждый день льет и льет дождь. Осень началась слишком рано. Настроение плохое. Положение с каждым днем ухудшается. Дома ничего нет; ни муки, ни картофеля. Основная наша пища сейчас — морковь и помидоры, которые пока еще растут на огороде. На рынке гетто продаются лучшие яблоки, сливы и груши, но, к сожалению, все это не для нас.

СЕНТЯБРЬ 14 (ПОНЕДЕЛЬНИК)

Случайно попала в бригаду**. Была недалеко от рыбного рынка. К моему большому удивлению, речи и мысли евреев только и вращаются вокруг пакета***. Хотя нам запрещено что-либо проносить в гетто или вообще что-нибудь покупать, наши люди рискуют и покупают. Спрятав продукты в разных местах одежды, пытаются пронести через ворота. Даже имея при себе пять килограммов, ухитряются “чисто” пройти проверку. Вот это народ! Такой народ никогда не погибнет. Для него не существует никакие приказания, никакие запреты. Наш народ никогда не будет соблюдать такие запреты. Поэтому он всегда будет существовать и не даст себя уничтожить.

СЕНТЯБРЬ 15 (ВТОРНИК)

Скучно. Голод ощущается все больше и больше. Нет новостей, которых мы так жаждем. Я благодарю Бога, что имею книги. Когда кругом свирепствует осень, я сижу, съежившись в комнате и читаю свое богатство — “Детскую Энциклопедию”. Стоит только углубиться в эту книгу, и ты забываешь об осени, голоде и холоде. Ты забываешь обо всем. Перед тобой открывается все то, что пережили и выстрадали люди, изобретая разные новшества: машины, книги и др. И как из-за своих изобретений, приносящих пользу человечеству, они подвергались страшным мучениям, сжигались на кострах.

СЕНТЯБРЬ 16 (СРЕДА)

В гетто опять неспокойно. Ожидается какая-то комиссия из Берлина, поэтому людям приказано убрать особенно красиво и чисто комнаты, подмести дворы, сказано, чтобы как можно меньше мужчин шаталось без работы.

Говорят, будто бы, от этой комиссии многое зависит. Ну, увидим!

СЕНТЯБРЬ 17 (ЧЕТВЕРГ)

Оживление. Завтра ожидается комиссия. Заметно усилилась проверка у ворот. Трудно что-либо пронести и поэтому на нашем рынке поднялись цены. Вообще болтают, что эту комиссию литовцы вызвали специально из Берлина, чтобы избавиться от нас. Ну, мы еще посмотрим!

СЕНТЯБРЬ 18 (ПЯТНИЦА)

Приехала столь ожидаемая комиссия. Сначала она посетила “веркштаты”****. Впечатление неизвестно. Я должна сидеть дома, полицейские никуда не пропускают. А так все по-прежнему. Продаем последние вещи, покупаем продукты и кое-как питаемся.

СЕНТЯБРЬ 19 (СУББОТА)

Комиссия посетила комитет*****. Шеренги полицейских не пропускают на улицы. Я кое-как пробралась и пошла в лавку за мясом. Получила двойную порцию, только не мяса, а всяких внутренностей: легких, кишок и других частей. Не знаю, что можно сварить из всего этого, завтра попробуем. Хотя это “мясо” слегка попахивает, но это неважно, важно, что его много.

СЕНТЯБРЬ 20 (ВОСКРЕСЕНЬЕ)

Приготовили неплохой обед. Я нажралась как свинья, потому что остальные члены семьи не могли есть. Ощущаю сытость, и сразу мир выглядит иным, кажется, так весело и хорошо жить, хочется шалить. В эту минуту просто не могу понять, как это человек может быть голоден. Не зря есть пословица: “Сытый голодного не разумеет”.

СЕНТЯБРЬ 21 (ПОНЕДЕЛЬНИК)

Открылась старая рана — начался учебный год. Больно мне, очень больно, что еще один год пропадает. Но ничего не поделаешь. Утешаю себя чем только могу. Сегодня великий пост — день Йом Кипур (Судный день). Люди постятся. Все так же, как и в прошлом году: поздравления с праздником, пожатия рук, плач и пожелания, чтобы в этом году кончилась война и наши страдания. (Ах, все это старо и банально). Про ту комиссию пока еще ничего не слышно.

СЕНТЯБРЬ 22 (ВТОРНИК)

У ворот проверяет еврейская полиция. Литовцы все пропускают, только евреи сами отбирают. Люди очень возмущаются таким поведением. По ночам через забор идет торговля. Часовые подкупаются, поэтому они “ничего не видят”. Наше положение понемногу улучшается. Продаем последние вещи. Что будет дальше — не знаю. На фронте бои идут все еще у Сталинграда. Бои идут уже на улицах, но немцы пока еще не могут взять город.

СЕНТЯБРЬ 23 (СРЕДА)

По ночам усиливается воровство. Особенно много воруют на огородах, принадлежащих комитету. Там совсем неплохо уродилась картошка. Я тоже присоединилась к одной группе детей, ночью мы накопали немало картошки. Но сегодня комитет спохватился и послал людей выкопать картофель. Так ничего нового.

СЕНТЯБРЬ 24 (ЧЕТВЕРГ)

Осенняя погода. Солнце борется с дождем, желтые листья шелестят от порывов ветра, а люди копают картошку. Все это так привычно, так мило. Сегодня в гетто был один инцидент: когда ввозили дрова — под ними нашли муку. Это так не пройдет. Пока арестовано пять человек. Думают, что их расстреляют.

СЕНТЯБРЬ 25 (ПЯТНИЦА)

К празднику нам преподнесли новый сюрприз: приказано освободить довольно большую площадь, заселенную узниками гетто. Урезается целый район из пяти улиц: от ул. Вьеножинскё до ул. Демократу. Срок до первого. Опять волнения, заботы. Люди ищут жилье. Это, видимо, “работка” последней комиссии.

ПРИМЕЧАНИЯ

 * Обыденность повествования, на наш взгляд, лишь усиливает трагизм ситуации.

 ** Бригада — так называли в гетто группу людей, выполняющих тяжелые работы за пределами гетто.

 *** Пакет — свертки с продуктами питания, которые, несмотря на строжайший запрет, проносили через ворота гетто.

 **** “Веркштаты” (нем.) — мастерские.

 ***** Комитет — (“Aеltestenrat” — совет старейшин. Он был создан немцами для поддержания внутреннего порядка и для разрешения разных административных вопросов в гетто.

Перевод с литовского Виктора Лазерсона и Тамары Ростовской

Пользуясь случаем, автор выражает искреннюю благодарность нашей читательнице Валентине Жуковой за бескорыстную помощь в редактировании языка перевода

Окончание следует

Мозаика еврейских судеб. ХХ век

Мозаика еврейских судеб. ХХ век

lechaim.ru, Борис Фрезинский

На минувшей неделе ушел из жизни историк литературы Борис Фрезинский. «Лехаим» публикует фрагменты книги Фрезинского «Мозаика еврейских судеб. ХХ век», вышедшей в издательстве «Книжники» в 2009 году.

Большой человек Гроссман

Василий Семенович Гроссман не дожил и до шестидесяти, потому что написать великий роман в России XX века — нелегкая доля. Великий роман никому не льстит и никого не утешает; он насмерть пугает власть и лишает сна коллег.

С 1988 года роман «Жизнь и судьба» известен в России, хотя просачиваться к нам из-за границы он стал еще в 1980-м. Фотопленку с текстом изъятого КГБ романа в 1974 году доставили на Запад усилиями С. И. Липкина, В. Н. Войновича, А. Д. Сахарова и Е. Г. Боннер. И пять лет там никому до нее не было дела, хотя Солженицын, Максимов и Синявский имели немалые издательские возможности. В 1980 году ленинградцу Е. Г. Эткинду удалось осуществить русское издание романа Гроссмана в Швейцарии. С тех пор книгу перевели на многие языки и оценили по достоинству.

В 1960 году те несколько человек, что прочли роман Гроссмана, не верили, что его когда-нибудь издадут (наибольшим оптимистом был идеолог КПСС Суслов — в беседе с автором романа он определил срок в 50–60 пятилеток. Империя рухнула существенно раньше).

«Жизнь и судьба» — вторая книга романа «За правое дело». Эти две книги написал один и тот же талантливый и честный человек, но два разных писателя — писатель советский и писатель свободный. У советских книг Гроссмана была нелегкая издательская судьба, но это лишь помогло писателю выбрать свободу.

Считалось, что свободную литературную эпоху в России начал Солженицын — кто из неюных читателей не помнит взрывной эффект «Ивана Денисовича…»? Казалось, что свободную литературную эпоху и мог начать лишь художник, не связанный с официальной литературой. Гроссман показал, что неодолимое стремление к истине может побеждать не только в ГУЛАГе.

В жизни Василий Семенович был человеком нелегким для тех, кто не предпочитал истину всему другому, и даже неизлечимые любители кидать камни останавливаются перед его именем с застывшей рукой.

В этих заметках о Гроссмане — лишь разрозненные сюжеты, выборочные пересечения его судьбы.

Кому вы поручили писать?

Когда в 1950 году в «Новом мире» шла острая дискуссия, печатать или не печатать роман Гроссмана «За правое дело» (тогда его называли «Сталинград»), редактор журнала А. Твардовский отправил рукопись члену редколлегии М. Шолохову, ожидая его авторитетного суждения. В кратком ответе Шолохова значилось: «Кому вы поручили писать о Сталинграде? В своем ли вы уме? Я против».

Судьба не слишком часто сводила Гроссмана и Шолохова, но сводила. Биография Шолохова, как никакая другая писательская биография советской эпохи, порождает массу вопросов, на которые нет внятных, документированных ответов (от года рождения до авторства «Тихого Дона»). Будем придерживаться официальных версий, тогда Гроссман и Шолохов — одногодки. Двадцатилетний Шолохов, за плечами которого были четыре класса гимназии, работа в продотряде и несколько рассказов, приступил к написанию «Тихого Дона» и в 1928 году завершил его первый том. Василий Гроссман в 1929 году окончил МГУ и уехал работать в Донбасс. К этому времени он уже написал несколько рассказов, но вошел в литературу лишь в 1934 году. Шолохов уже был классиком, когда Горький напечатал в альманахе «Год XVII» роман Гроссмана о шахтерах «Глюкауф», а «Литгазета» — рассказ «В городе Бердичеве» (ныне широко известный благодаря фильму А. Аскольдова «Комиссар», запрещенному, уничтоженному и воскресшему в 1988 году).

Гроссман очень высоко ценил «Тихий Дон»; фигура Шолохова интересовала его. Как вспоминает С. Липкин, Гроссман расспрашивал своего друга Андрея Платонова (Шолохов его, бывало, навещал): «Ну, скажи, какой он? Умный?» И еще одну фразу Гроссмана о Шолохове приводит Липкин: «Человек-загадка» (это относится к первым послевоенным годам).

Еще в 1941 году, находясь короткое время в Куйбышеве, Гроссман узнал об антисемитских выходках Шолохова, которые тогда удивили многих. В ноябре 1941 года Гроссман писал из Воронежа в Куйбышев Илье Эренбургу. «Приехал позавчера с фронта… Я говорил с десятками, сотнями крестьян, стариков и старух. Они готовы погибнуть сами, сжечь свои дома, лишь бы погибли немцы. Произошел огромный перелом — народ словно вдруг очнулся… Несколько раз с болью и презрением вспоминал антисемитскую клевету Шолохова. Здесь на Юго-Западном фронте тысячи, десятки тысяч евреев. Они идут с автоматами в снежную метель, врываются в занятые немцами деревни, гибнут в боях. Все это я видел. Видел и прославленного командира полка 1-й гвардейской дивизии Когана, и танкистов, и разведчиков. Если Шолохов в Куйбышеве, не откажите передать ему, что товарищи с фронта знают об его высказываниях. Пусть ему стыдно будет».

Именно осенью 1941 года с Шолоховым случился необратимый надлом, главная причина которого — массовый переход казаков на сторону Гитлера. Шолохов писал только о казачестве; он изобразил события революции, Гражданской войны и коллективизации на Дону, но сколько-нибудь правдивое повествование о реальном пути казачества в годы Отечественной войны изначально оказалось для него невозможным. В год Победы Шолохову было сорок лет, он прожил еще сорок лет в полной непререкаемой славе и за все эти сорок лет написал один рассказ.

В огромном дворце, отгороженный от станичников гигантским забором и милицейской будкой при воротах, жил этот человек, время от времени напоминавший о себе погромными речами на литературных и партсъездах. В 1965 году читатели блистательной книги А. Белинкова легко узнавали его в убийственном портрете: «Бывший писатель, награжденный авторитетом и ставший пугалом, вандеец, казак, драбант, городовой русской литературы».

В 1952 году Гроссман узнал от Твардовского, что Шолохов сказал в Сталинградском обкоме ВКП(б): «Писать о Сталинграде не буду, так как хуже Гроссмана не положено, а лучше не смогу», и счел это добрым знаком.

Когда в марте 1953 года гроссмановский роман громила вся черносотенная банда Союза писателей, главный заводила этого действа М. Бубеннов торжественно огласил итоговое суждение Шолохова: «Роман Гроссмана — плевок в лицо русского народа». Через некоторое время стало ясно, что Лубянка уже не требует крови Гроссмана. Был дан отбой, и в декабре 1954 года на съезде писателей о романе «За правое дело» говорили вполне уважительно. М. Шолохов, выступивший с речью настолько скандальной, что его позволили осадить, перечислил авторов подлинно талантливых произведений послевоенных лет. Он назвал Фадеева, Федина, Павленко, Леонова. Гроссмана он не назвал.

Шолохов дожил до 1980 года, когда роман Гроссмана «Жизнь и судьба» издали за рубежом. Дошли ли до него отзвуки мировой славы книги, которую, по его убеждению, Гроссману никак нельзя было «поручать»?

 

Хроника мук и крови

Рукопись романа «Сталинград» Василий Гроссман принес в «Новый мир» 2 августа 1949 года; в сентябре редактор журнала К. Симонов принял решение готовить роман к печати. Однако в феврале 1950-го во главе «Нового мира» поставили А. Твардовского, и, прочитав роман Гроссмана, он согласился печатать только военные главы. Гроссман отказался, тогда Твардовский попросил дать ему время подумать и познакомил с рукописью А. Фадеева, генерального секретаря Союза писателей и члена ЦК.

Втянутый обстоятельствами жизни и судьбы в изуверскую кухню сталинской политики и имевший к этой политике вкус, Фадеев (в отличие от литгенералов, сменивших его в «оттепельные» и застойные времена) был как-никак профессиональным писателем и не оценить литературный вес романа Гроссмана не мог. Да и манера письма Гроссмана, неторопливо-старомодная, опирающаяся на стилистику Льва Толстого, была ему очень близка. Прежде он относился к Гроссману, как и к Платонову, враждебно (в газетной статье 1947 года назвал пьесу Гроссмана «Если верить пифагорейцам» вредной), но роман о Сталинграде твердо поддержал. Поддержка Фадеева помогла Твардовскому, и он решил печатать «Сталинград» при условии смены названия на менее обязывающее, добавления главы о Сталине и уводе в тень героев еврейского происхождения.

Рукопись Гроссмана мытарили в «Новом мире» три года, и в этом отражалось то политическое напряжение, которым отмечены последние годы правления Сталина (его палаческий гений не знал старости). На фоне событий, шедших по сценарию отца народов, легче почувствовать драматическую судьбу книги Василия Гроссмана.

К началу журнальной эпопеи уже был убит С. М. Михоэлс, ликвидирован Еврейский антифашистский комитет (ЕАК), с которым Гроссман сотрудничал в годы войны, арестованы крупнейшие деятели еврейской культуры, проведена кампания по борьбе с «космополитизмом» (литературная часть этих дел осуществлялась при непосредственном участии Фадеева).

В апреле 1950 года роман Гроссмана сдали в набор. Однако печатание его остановил донос нового члена редколлегии М. Бубеннова (для автора «Белой березы» — серого опуса, увенчанного Сталинской премией, — выдающийся роман Гроссмана был как нож в горле). Решение вопроса перенесли в ЦК. Ответа оттуда не было долго, и в декабре Гроссман написал Сталину, прося его решить судьбу романа. Прямого ответа не последовало. В мае 1951 года Фадеев обсуждал вопрос о романе Гроссмана с М. Сусловым и понял, что ни Сталин, ни Маленков роман не прочли. В очередной раз Гроссману советуют смягчить мрачный тон, дать главу о Сталине и затушевать еврейскую тему.

Летом 1951 года арестовали министра госбезопасности В. Абакумова (палачу инкриминировали недостаточно эффективную работу), новый министр С. Игнатьев получил новые задания Сталина.

В октябре Гроссман пишет Маленкову, желая «получить окончательный и ясный ответ о судьбе книги». В январе 1952 года Фадеев предлагает Гроссману новый план переделки: снизив философский и эпический размах романа, надо превратить его в книгу «личного опыта».

13 марта 1952 года принято секретное постановление начать следствие по делу всех лиц еврейского происхождения, чьи имена назывались на допросах по делу ЕАК. (Идет подготовка новых крупномасштабных черносотенных процессов. Первыми жертвами определены Илья Эренбург и Василий Гроссман.) 8 мая началось закрытое судебное заседание Военной коллегии Верховного суда СССР по делу ЕАК: среди обвиняемых в шпионаже и антисоветской деятельности — писатели П. Маркиш, Л. Квитко, Д. Бергельсон, Д. Гофштейн, актер В. Зускин, академик Л. Штерн и другие.

22 мая Фадеев одобряет четвертую правку романа Гроссмана и 3 июня сообщает автору, что роман сдается в набор под названием «За правое дело».

4 июня на допросе подсудимых по делу ЕАК многократно называются имена Эренбурга и Гроссмана.

11 июня главлит подписывает верстку седьмого номера журнала с первыми главами романа «За правое дело». М. Бубеннов верстку не подписывает и не возвращает в редакцию. 2 июля журнал с началом книги Гроссмана выходит в свет.

18 июля всем подсудимым по делу ЕАК (кроме биолога Л. С. Штерн, которой Сталин, скорее всего, приписывал знание секретов долголетия) выносится смертный приговор, несмотря на их отказ признать себя виновными. 12 августа приговор приводится в исполнение.

В октябре 1952 года «Новый мир» завершает публикацию романа «За правое дело». 13 октября по рекомендации Фадеева секция прозы Союза писателей выдвигает роман на Сталинскую премию, появляются первые хвалебные рецензии.

Осенью в Москве проводятся аресты крупнейших профессоров-медиков, преимущественно евреев. Начинается практическая подготовка процесса «врачей-отравителей».

27 декабря «Литературная газета» сообщает, что В. Гроссман работает над второй книгой романа «За правое дело».

13 января 1953 года объявлено об аресте «врачей-отравителей». На местах готовятся списки для депортации еврейского населения.

16 января редсовет издательства «Советский писатель» обсуждает роман Гроссмана, готовящийся к изданию. Впервые публично высказываются обвинения автора в еврейском буржуазном национализме. Принимается решение о необходимости переработки текста. 2 февраля обвинения Гроссмана в сионизме повторяются на обсуждении романа в редакции «Нового мира», М. Бубеннов отправляет Сталину письмо о романе Гроссмана.

13 февраля по указанию Сталина «Правда» публикует погромную статью Бубеннова о романе «За правое дело». Аналогичные статьи появляются в других изданиях. Гроссман уезжает из Москвы, живет на даче своего друга С. Липкина.

28 февраля в ответ на призыв Фадеева отказаться от романа для спасения жизни Гроссман направляет очень сдержанное письмо секретариату Союза писателей. Он сообщает, что хочет, «учтя критику партийной печати, продолжать работу над второй книгой романа, посвященной непосредственно Сталинградской битве. В этой работе я буду стремиться к марксистски четкому, к более глубокому идейно-философскому осмыслению событий».

3 марта «Литгазета» помещает письмо редколлегии «Нового мира», подписанное Твардовским с коллегами, в котором публикация романа Гроссмана признается серьезной политической ошибкой и дается обещание извлечь из нее необходимые уроки.

5 марта умирает Сталин; в Москве проведены аресты литераторов (И. Альтмана и других).

24 марта президиум Союза писателей обсуждает роман Гроссмана. Фадеев признает: «Мы способствовали проникновению в печать вещи, которая является идейно порочной, идеологически вредной и способной обмануть неискушенного читателя». Твардовский, каясь в содеянном, говорит о псевдофилософичности и эпигонстве Гроссмана: «Люди были не в состоянии переварить эту “философию”, вычитанную из настольного календаря и с докторальностью подносимую со страниц нашего журнала».

28 марта «Литгазета» публикует статью Фадеева с политическими обвинениями в адрес романа Гроссмана.

4 апреля «Правда» сообщает о реабилитации «врачей-отравителей» и опровергает клевету на С. М. Михоэлса.

Начинается «оттепель».

Если бы Фадеев выступил с предательским заявлением не 24 марта, а 24 февраля, это никого бы не удивило, но в судилище, учиненном после смерти диктатора, была загадка. Илья Эренбург вспоминал, как сразу после реабилитации врачей «Фадеев без звонка пришел ко мне, сел на мою кровать и сказал: “Вы в меня не бросите камень… Я попросту испугался”. Я спросил: “Но почему после его смерти?” Он ответил: “Я думал, что начинается самое страшное”».

Разгадка этой фразы проста. Фадеева ненавидел Берия (у них было столкновение еще в 1937 году, когда Берия работал в Тбилиси); была попытка ликвидировать Фадеева «случайным» наездом машины. Когда после смерти Сталина к власти пришел триумвират Маленков–Берия–Хрущев, Фадеев, опасаясь немедленной расправы, решил кинуть своему врагу очередную кость, надеясь, что это предательство его спасет. Он горько сожалел об этом, особенно после ареста Берии в конце мая 1953 года, и сделал все, чтобы роман «За правое дело» был выпущен Воениздатом уже в 1954 году.

На Втором съезде писателей Фадеев публично покаялся: «Я до сих пор жалею, что проявил слабость, когда в своей статье о романе поддержал не только то, что было справедливым в критике в адрес этого романа, а и назвал роман идеологически вредным». Фадеев, правда, утверждал, что критика была небесполезна для Гроссмана и после очередной переработки роман «по праву занял свое место среди лучших книг года».

В начале мая 1956 года, после разоблачения Сталина XX съездом и всего за неделю до самоубийства, Фадеев сказал одному своему приятелю: «Мы сейчас все в дерьме. Никто сейчас после того, что произошло, по-настоящему писать не сможет — ни Шолохов, ни я, никто из людей нашего поколения».

В те же самые дни человек этого поколения Василий Гроссман самозабвенно работал над романом «Жизнь и судьба».

Автограф В. Гроссмана на книге «Народ бессмертен» (Москва, 1943)

По праву памяти

Вторую книгу сталинградской эпопеи роман «Жизнь и судьба» Гроссман завершил в 1960-м. Друзья Гроссмана были убеждены, что если бы он отдал роман Твардовскому в «Новый мир», то катастрофа не разразилась бы. Напомню, что роман был передан в журнал «Знамя», и его редактор В. Кожевников, ужаснувшись прочитанному, отнес рукопись прямехонько на Лубянку. Остальные экземпляры ее в феврале 1961 года изъяли по ордеру — арест рукописи был новым жанром деятельности КПСС–КГБ. И хотя Гроссману удалось обмануть всемогущую контору и спасти два экземпляра рукописи, беспрецедентная жестокость, примененная к труду его жизни, убила писателя: Гроссман заболел и за три года рак свел его в могилу.

Понятно, что Твардовский не смог бы напечатать «Жизнь и судьбу», но то, что он не повез бы рукопись в КГБ, несомненно. Однако Гроссман был не в силах переступить через свою обиду — он не мог простить Твардовскому отречение от романа «За правое дело». Стенограмму погромного заседания в Союзе писателей 24 марта 1953 года, на которое Гроссман не явился, он прочел лишь в сентябре 1956 года. «Самое тяжелое чувство, — писал об этом Гроссман С. Липкину, — вызвала у меня речь Твардовского. Ты знаешь, прошло три года, я растерялся, читая его речь. Не думал я, что он мог так поступить. Он умнее других, и ум позволил ему быть хуже, подлее остальных. Ничтожный он, хоть с умом и талантом».

Эти слова горько читать каждому, кто ценит поэзию Твардовского и то, что он сделал в 1960-е годы, руководя «Новым миром».

Гроссману были близки и горестно-правдивый «Дом у дороги», и звонкий «Теркин», да и сам их автор, но о «Стране Муравии» он в «Жизни и судьбе» написал недвусмысленно: «Поэт, крестьянин от рождения, наделенный разумом и талантом, пишет с искренним чувством поэму, воспевающую кровавую пору страданий крестьянства, пору, пожравшую его честного и простодушного труженика-отца»; эти слова были тем более уместны, что сам Твардовский неизменно шпынял интеллигенцию — у нее-де сердце не болит за муки крестьянства, а переживает она лишь партийные репрессии 1937 года.

Твардовский умел больно обижать, а Гроссман не знал дара забывать. Чего стоит одна только идея Твардовского в пору редактирования романа «За правое дело», в котором недоброжелателей особенно раздражал физик Штрум: «Ну сделай своего Штрума начальником военторга». — «А какую должность ты предназначаешь Эйнштейну?» — спросил его Гроссман.

Узнав об отречении Твардовского от романа «За правое дело», Гроссман пошел в редакцию выяснять отношения. Диалог был таким (воспоминания С. Липкина):

— Ты что, хочешь, чтобы я партийный билет на стол выложил?

— Хочу, — сказал Гроссман.

Твардовский вспыхнул.

Когда Твардовский не рискнул напечатать рассказ Гроссмана «Тиргартен», он — и это особенно задело Гроссмана — стал оправдываться желанием уберечь автора от неприятностей (воспоминания Л. Лазарева). Да и другие, как бы мелкие, эпизоды память Гроссмана не стирала — Гроссман, как вспоминал Борис Слуцкий, с бешенством рассказывал о Твардовском: «Он на каком-то приеме говорит мне: “Посмотри на Бубеннова, он похож на Чехова”. Дело было до 1949 года, и Бубеннов в ту пору был просто молодой, быстро идущий в гору писатель. Но Гроссман никому и ничего не прощал, даже недогадливости».

И еще два эпизода, рассказанных С. Липкиным.

После ареста романа «Жизнь и судьба» к Гроссману чуть ли не в полночь приехал Твардовский, трезвый. Он сказал, что роман гениальный. Потом, выпив, плакал: «Нельзя у нас писать правду, нет свободы». А когда сразу после смерти Гроссмана Липкин обратился к Твардовскому с просьбой перепечатать в «Новом мире» из «Литературной Армении» замечательные очерки Гроссмана «Добро вам», тот наотрез отказался. «Он сказал, — пишет Липкин, — что высоко ценит моральные качества Василия Семеновича, но что писатель он средний. Я напомнил Твардовскому о его прежних, известных мне отзывах о Гроссмане, весьма хвалебных, даже восторженных. Твардовский крепко выругался, я ответил ему в том же духе, в общем только Юз Алешковский отважился бы воспроизвести в печати нашу литературную беседу».

Гроссман умер 15 сентября 1964 года, но в девятый номер «Нового мира», подписанный к печати 9 сентября, втиснули краткое сообщение о его смерти. Гроссман был назван замечательным русским советским писателем и одним из ближайших сотрудников журнала. Еще сообщалось, что до последних дней он работал над продолжением романа «За правое дело». Конечно, это была неправда, но сто тысяч подписчиков журнала получали право интересоваться судьбой рукописи, оставшейся от умершего писателя.

Знаменитый литвак Марк Антокольский постоянно возвращался в Вильну

Знаменитый литвак Марк Антокольский постоянно возвращался в Вильну

Радио LRT, lrt.lt

LRT продолжает публиковать рассказы из цикла «Камни памяти». Проект посвящен памяти выдающихся литваков – евреев, которые родились в Литве, жили здесь или разъехались отсюда по всему свету. Двадцать седьмой рассказ посвящен скульптору Марку Антокольскому.

Жителя Вильны Марка Антокольского с юности влекли гуманистические идеалы, он хлопотал о создании национальной школы еврейского искусства. Хотя его прославили в основном изваяния исторических деятелей и работы на религиозные темы, М. Антокольский в своих произведениях не избегал еврейской тематики. Он уехал из родного города в молодости, но долгое время, пока не начались проблемы со здоровьем, возвращался в Вильну.

1843 и 1840 годы – эти две даты рождения приписывают скульптору из Вильны Марку Антокольскому (настоящее имя Мордух – LRT.lt). В родном городе будущий всемирно известный художник прожил до 18 лет. Он очень рано полюбил рисовать, выучил французский язык, стал интересоваться историей и литературой.

В течение пяти лет Марк обучался резьбе, что, как говорят, и пробудило в нем амбиции скульптора. Ранние работы М. Антокольского были замечены – по рекомендации жены Виленского генерал-губернатора он поступил в Петербургское художественное училище. Здесь он проникся гуманистическими идеалами признанных российских писателей, художников, композиторов и критиков.

«Марк Антокольский всячески поддерживал других художников еврейского происхождения, литваков, желавших творить на национальную тематику. В письмах своим друзьям он всегда возвращался к мысли о том, что следует создать профессиональную школу именно еврейского искусства, куда на обучение следует принимать евреев.

В 1902 году Илья Гинзбург – ученик скульптора, которого он очень любил, – и художник Иегуда Пэн выступили с инициативой открытия в Вильне национальной школы еврейского искусства. В 1904 году было создано Виленское художественно-промышленное общество, во главе которого встал сын скульптора Лев Антокольский. А в 1905 году открылась Виленская школа еврейских ремесел.

В последнюю принимались ученики независимо от их социального статуса и происхождения. Именно в этой школе начал свою карьеру художник Лазарь Сегаль», – говорит искусствовед И. Шадзявичене, руководитель Центра толерантности Музея еврейской истории им. Гаона Виленского и Музея Самуила Бака.

«Сохранилось его интересное произведение „Бюст Мефистофеля“, вдохновением для которого послужил „Фауст“ Гете, – продолжает свой рассказ И. Шадзявичене. – В бюсте Антокольский, кажется, высмеивает антисемитизм».

Работая на Западе – в Берлине, Риме, Париже, – скульптор все время возвращался в родную Вильну, где нашел свою будущую жену. Правда, со временем поездкам художника в родной город стало мешать ухудшение здоровья.

В Вильне родились его ранние произведения – «Еврей-портной», «Скупой». М. Антокольский видел, как менялось, улучшалось материальное положение его бедного отца, поэтому иногда считается, что эта скульптура как бы отражала чувства скульптора к родной Вильне и отцу.

Наибольшую известность М. Антокольский приобрел благодаря скульптурам исторических личностей – царей, создавал произведения на религиозную тематику. В первые годы ХХ века, на Всемирной выставке в Париже, за свои работы он был награжден орденом Почетного легиона.

В 1904 году в Вильне, на нынешней Кафедральной площади, был установлен памятник императрице Екатерине Второй работы М. Антокольского, но в 1915 году его быстро демонтировали.

Марк Антокольский умер в 1902 году. Когда его останки провозили поездом в Петербург, на железнодорожной станции Вильны была сделана остановка, чтобы все желающие жители его родного города могли с ним попрощаться.

Современные Маккавеи: недооцененное сопротивление нацистам

Современные Маккавеи: недооцененное сопротивление нацистам

 Роберт Филпот, Лондон, “The Times of Israel”

19 апреля 1943 года отряд СС вошел в Варшавское гетто с целью возобновления депортации евреев в нацистские лагеря смерти, которая была приостановлена ​​из-за вооруженного сопротивления четырьмя месяцами ранее. Но эсэсовцы подверглись ожесточенной атаке и были вынуждены снова отступить. Нацистам потребуется больше месяца, чтобы подавить восстание в гетто, и еще месяц, чтобы искоренить последние очаги сопротивления. Восстание в Варшавском гетто — это, пожалуй, самый известный акт еврейского сопротивления во время Холокоста. Неизвестную историю сопротивления наглядно демонстрирует выставка, проходящая в настоящее время в лондонской библиотеке Винера по изучению Холокоста.

«Еврейское сопротивление Холокосту» опирается на уникальную библиотечную коллекцию фотографий, рукописей и более 1000 свидетельств очевидцев. «Одна из причин, по которой мы решили это сделать, заключалась в том, что об этом мало известно», – говорит доктор Барбара Уорнок, старший куратор библиотеки, о решении организовать выставку. «Когда люди в Великобритании задумываются о сопротивлении нацистам, на ум приходит французское Сопротивление. Люди, вероятно, не знают, что часть французского подполья были евреями, и, в равной степени, они не знают, что еврейское сопротивление Холокосту осуществлялось по всей Европе».

Исследование, проведенное Центром просвещения по вопросам Холокоста при Университетском колледже Лондона, также показывает, что многие британские школьники и студенты не знают о еврейском сопротивлении, добавляет она. Но, как ясно показывает выставка, в каждой европейской стране, подпавшей под власть нацистов, евреи оказывали сопротивление немцам, их союзникам и пособникам. Иногда это сопротивление было частью более широких подпольных организаций, а иногда евреи создавали свои собственные организации. Природа сопротивления была разнообразной и включала вооруженные восстания, спасательные миссии и «духовное сопротивление» – отказ сменить веру или отказаться от религиозных ритуалов даже в самых тяжелых обстоятельствах.

Евреи также рисковали своими жизнями, чтобы сохранить исторические документы и свидетельства, а также собрать и переправить за пределы территорий, оккупированных нацистами доказательства совершения геноцида. Выставка пытается не просто описать еврейское сопротивление во многих его формах, но и рассказать истории отдельных евреев, которые сопротивлялись их угнетателям. Варшава и Белосток, где несколько сотен еврейских боевиков подняли восстание в августе 1943 года, были всего лишь двумя из семи крупных и 45 небольших гетто в оккупированной Польше и Советском Союзе, где действовали еврейские подпольные группы. И эти два города были далеко не единственными свидетелями вооруженных восстаний евреев. В десятках гетто, включая Краков, Вильно, Ковно, Бендзин и Ченстохову, евреи поднимались против своих преследователей.

Множество препятствий

По всей Европе, способность евреев оказывать вооруженное сопротивление зависела от ряда факторов, объясняет Уорнок. Самым очевидным был доступ к оружию. Например, трудности, с которыми столкнулось венгерское сопротивление при получении оружия, помогают объяснить отсутствие значительного вооруженного сопротивления евреев в стране. Напротив, восстанию в Варшавском гетто помогло объединенное еврейское движение сопротивления, в которое входили люди с разными политическими убеждениями, от коммунистов до левых и правых сионистов и людей, связанных с польскими националистическими организациями. Рельеф местности также играл важную роль: болотистые леса Беларуси и Литвы служили укрытиями для партизанских отрядов, которые оказались особенно непроходимыми для немецкой армии. Наконец, есть вопрос о скорости, с которой разворачивался Холокост. «Например, в некоторых частях Украины ситуация развивалась очень быстро, и людям было очень трудно организоваться и отреагировать», – отмечает Уорнок. В Минском гетто – арене еще одного восстания – также были предприняты дерзкие попытки вывозить евреев и саботировать немецкие фабрики.

Выставка освещает историю Михаила Гебелева, который поддерживал связь между группами сопротивления внутри и за пределами гетто и организовывал массовые побеги в 1942 году. Но Гебелев отказался бежать сам. В возрасте 36 лет он был предан и убит нацистами в августе 1942 года. Отчасти благодаря его усилиям, около 10000 из 100 000 евреев, заключенных в Минское гетто, успешно бежали, и многие из них затем присоединились к советским партизанам. Успех операций по спасению в Минске также отражал то, как главы юденрата (еврейского совета) работали в тесном контакте с движением сопротивления.

Безоружное сопротивление

Однако такое сотрудничество между ними происходило не всегда. В Лодзи, втором по величине гетто Польши, юденрат и полиция гетто осуществляли жесткий контроль и, надеясь, что сотрудничество с нацистами спасет его жителей, активно препятствовали вооруженному или организованному сопротивлению. Хотя эта надежда в конечном итоге оказалась тщетной, тем не менее в гетто существовало сильное политическое, духовное и культурное сопротивление, примером которого является фотография элегантно одетой публики, наслаждающейся музыкальным вечером. Действительно, во всех гетто Восточной Европы и Советского Союза евреи организовывали нелегальные школы, театры и оркестры, открывали бесплатные столовые и социальные службы, а также участвовали в подпольных религиозных службах.

Некоторые из самых обширных культурных и образовательных программ были организованны в гетто Терезиенштадт, где условия, хотя и ужасные, были лучше, чем во многих других гетто. Филипп Манес, немецкий еврей и писатель, возглавил Ориентационную службу Терезиенштадта, которая организовала более 500 лекций. Манес и его жена погибли в Аушвице в конце 1944 года.

На выставке представлены некоторые из его дневников, которые были сохранены и отправлены другу, а затем его семье после войны. В других странах предпринимались важные усилия по сохранению еврейской культуры и истории. В Варшавском гетто организация «Онег Шаббат» прятала исторические документы и свидетельства в бидонах из-под молока и жестяных коробках. Выставка содержит фотографии Рахили Ауэрбах и Герша Вассера, двух из небольшого числа евреев, которые пережили разрушение гетто, помогая находить захороненные документы после войны. На другом снимке изображены три члена «бумажной бригады», которая помогла сохранить множество документов в Виленском гетто — поэты Шмерке Качергинский и Авраам Суцкевер и учитель Рахеле Пупко-Кринский.

Сопротивление в самом сердце тьмы

Как поясняет выставка, возможности и способность сопротивляться в лагерях были, конечно, гораздо более ограниченными. Тем не менее евреи возглавили шесть восстаний заключенных в концентрационных лагерях и лагерях смерти, и по крайней мере 18 из восстаний в рабочих лагерях. Восстание в лагере смерти Собибор 14 октября 1943 года координировалось польскими евреями-участниками сопротивления и советскими евреями-военнопленными. В ходе попытки побега 300 из 650 заключенных лагеря были убиты 11 сотрудников СС и охранников, включая заместителя коменданта Иоганна Ниманна. Сотня сбежавших пленных были схвачены, но 47 из участников восстания в Собиборе пережили войну. Двенадцать из этих выживших показаны на фотографии, сделанной в Люблине в августе 1944 года.

На выставке также представлен рассказ очевидца восстания в Треблинке из собрания библиотеки, предоставленный одним из выживших, Станиславом Коном. Тщательно спланированное восстание более 700 еврейских заключенных началось 2 августа 1943 года, после того как группа немецких и украинских охранников покинула лагерь, отправившись на экскурсию. Восставшие открыли оружейный магазин, используя ранее сделанный дубликат ключа, и изъяли пистолеты и гранаты. Здания были подожжены, охрана подверглась нападению, и в результате хаоса несколько сотен заключенных смогли бежать. Хотя многие из них были схвачены, 70 заключенных, участвовавших в восстании в Треблинке, были единственными евреями, выжившими в лагере смерти, ликвидированном в конце 1943 года. Год спустя, 7 октября 1944 года, еврейская зондеркоманда, или рабочие подразделения заключенных лагерей смерти, которым часто было поручено помогать в газовых камерах, взорвала Крематорий IV в Аушвице, вызвав восстание, в котором погибло около 500 заключенных.

Выставка подчеркивает решающую роль в восстании, которую сыграла польская еврейка Роза Робота, координировавшая контрабанду пороха от группы женщин, работавших на военном заводе, еврейскому подполью и зондеркоманде. Несмотря на кровавые последствия и смерть Роботы за две недели до эвакуации лагеря, Крематорий IV был поврежден и больше не использовался.

На выставке также рассказывается история, возможно, самого знаменитого из 144 заключенных, сбежавших из Аушвица. Рудольф Врба и Альфред Ветцлер скрылись в апреле 1944 года в рамках плана подполья, призванного рассказать миру об ужасах, творимых в лагере. Прятавшись в течение трех дней в поленнице, пока охранники искали их, Вбра и Ветцлер направились в Словакию, где их приютил местный Еврейский совет. Составленный ими отчет о лагере, в который вошли сведения о количестве привозимых для уничтожения людей, через три месяца попал в международную прессу. Сообщение усилило давление на венгерского лидера, адмирала Миклоша Хорти, чтобы тот прекратил депортации в Аушвиц. Хотя они возобновились в ноябре 1944 года после того, как нацисты низложили Хорти, выживание 250000 венгерских евреев можно частично объяснить храбростью Ветцлера и Врбы.

Подлинные мстители

Помимо гетто и лагерей, евреи также играли важную роль в партизанских и повстанческих отрядах, которые сопротивлялись нацистскому правлению от лесов Беларуси до берегов южной Франции. До 30000 евреев были партизанами в оккупированных России, Украине и странах Балтии. Многие служили в советских партизанских отрядах, но, столкнувшись с антисемитизмом и враждебностью, многие решили создать свои собственные отряды. На выставке рассказывается об отряде Тувии Бельского, который начинался как группа из 30 партизан, укрывавшихся в лесах Беларуси летом 1942 года. Она нападала на коллаборационистов, особенно на тех, кто убивал или предавал евреев, но основной целью отряда было спасение евреев. К концу войны около 1200 евреев жили в лесах под защитой Бельского и его братьев. Другой еврейский партизанский отряд «Мстители», деятельность которого описана на выставке, действовал в литовских лесах. Его лидеры – Абба Ковнер, Ружка Корчак и Витка Кемпнер – сумели избежать массовых убийств, совершенных нацистами и их подручными в Вильно. Отряду приписывают убийство более 200 солдат противника, спасение не менее 70 евреев и уничтожение 180 миль железнодорожных путей. После войны Ковнер был одним из основателей подпольного движения, помогавшего евреям бежать из Европы в Палестину, и секретной организации «Накам», которая планировала отомстить немцам за Холокост.

На другой стороне континента, как отмечается на выставке, евреи были очень заметно представлены в движениях сопротивления Германии, Австрии и Западной Европы. Например, партизанский отряд французских коммунистов FTP-MOI, начавший действовать в сентябре 1942 года, в основном состоял из евреев. Когда парижский отряд FTP-MOI, известный как группа Манушяна, был задержан в конце 1943 года, более половины из 23 его членов были евреями. Попытки немцев сделать из последовавшего за этим суда и казни пропагандистскую акцию — были напечатаны тысячи копий печально известного «Красного плаката», изображающего эту группу как группу еврейских террористов-иностранцев, дали обратный эффект. Вместо этого многие представители общественности считали участников группы героями, а на плакате часто появлялись надписи: «Они умерли за Францию». Поскольку многие евреи в соседней Бельгии, бежали туда именно для того, чтобы избежать антисемитского притеснения, они помогли основать одно из крупнейших движений сопротивления в Европе.

Многие евреи были членами коммунистической «Партизанской армии», группы вооруженного сопротивления. Другие тяготели к MOI – иммигрантской секции левого «Фронта независимости» (FI), третьи — к главному правоцентристскому движению сопротивления – «Национальному Бельгийскому движению».

Спасение детей

Комитет защиты евреев (CDJ), который работал под эгидой FI и в конечном итоге стал представлять большинство еврейских групп в Бельгии, был основан Хавой Гройсман и ее мужем Гертом Йоспа в сентябре 1942 года. Они подделывали продовольственные карточки и документы и создали сеть приютов для еврейских детей. Каталог, изданный к выставке, включает отчет о работе CDJ, переданный библиотеке Винера в 1957 году одним из ее членов Идой Стерно. В нем она описывает, как она нашла укрытие для 13 еврейских девочек в монастыре в Андерлехте. Когда прятавшихся там девочек предал доносчик, глава монастыря сестра Мария-Орели уговорила гестапо вернуться на следующий день, чтобы позволить ее подопечным собраться. FI использовал эту задержку, чтобы устроить фальшивый набег на монастырь, связав монахинь, чтобы все выглядело более достоверным, а затем увезла девочек в другие убежища.

Усилия CDJ, которые спасли около 2400 детей, иногда были еще смелее. Например, 19 апреля 1943 года он атаковал транспортную колонну, направлявшуюся в Освенцим, и освободил 17 заключенных. Некоторые из тех, кто помогал спасать еврейских детей, сами едва были взрослыми. Бернарду Мусманду было всего 10 лет во время немецкого вторжения во Францию ​​в 1940 году. Отправленный его семьей в школу-интернат, где он выдавал себя за католика, Мусманд стал участвовать в деятельности Сопротивления и помогал подделывать документы для тех, кто бежал от нацистов. К 14 годам он был членом Маки, вооруженной партизанской группы, базировавшейся в южных горах Франции. Он участвовал в боях и помогал евреям и сбитым летчикам союзников бежать через границу в относительно безопасную нейтральную Испанию. Эти и другие усилия по сопротивлению и спасению помогли гарантировать, что, несмотря на ужасные общие потери, 250000 из 330000 евреев, проживавших во Франции во время немецкого вторжения, пережили войну.

Восстановить справедливость

Как показано на выставке, еврейское сопротивление проникло и в самое сердце Рейха. В нем рассказывается трагическая история группы Баума. Основанная Гербертом Баумом вместе с его женой и друзьями в 1930-х годах, в 1940 году она выросла до более чем 100 членов; многие, как и сам Баум, были молодыми евреями, трудившимися в качестве подневольными рабочих. Деятельность группы, которая включала распространение листовок, освещающих зверства, совершенные их собратьями-немцами на Востоке, была опасной. Однако поджог 18 мая 1942 года, направленный против «Советского рая», антисемитской и антикоммунистической выставки, устроенной нацистами в Берлине, привел к аресту многих членов группы. Баум был убит в тюрьме в июне 1942 года, а другие члены организации были казнены.

Но для организаторов выставки вспомнить героизм и самопожертвование Баума и его товарищей – вместе с бесчисленным множеством других евреев, которые сопротивлялись нацистам — это не просто наконец рассказать историю, которая  долго оставалась нерассказанной. Это также вопрос установления исторической справедливости. «Важно опровергнуть этот миф о том, что евреи не сопротивлялись, который был довольно широко распространен, и возможно, некоторые люди до сих пор придерживаются этого мнения», – говорит Уорнок. «Было так много примеров сопротивления в самых экстремальных и сложных обстоятельствах, и это исследование и выставка показывают, что всякий раз, когда у них была возможность, люди сопротивлялись тем или иным образом», – говорит она.

«Челси»: выставка о еврейских спортсменах – жертвах Холокоста

«Челси»: выставка о еврейских спортсменах – жертвах Холокоста

Футбольный клуб «Челси» в партнерстве с Jewish News и известным британским израильским уличным художником Соломоном Соуза открыли выставку 49 Flames – «Еврейские спортсмены и Холокост».

https://www.49flames.com/exhibition

В прошлом году «Челси» и владелец клуба Роман Абрамович поручили Соузе создать мемориальную фреску с изображениями еврейских футболистов, погибших во время Холокоста. Последний фрагмент был представлен в этом году на стадионе Стэмфорд Бридж во время Дня памяти жертв Холокоста.

Сейчас клуб работает с Соуза над организацией выставки портретов еврейских спортсменов, убитых нацистами во время Второй мировой войны. Это часть кампании клуба «Скажи антисемитизму нет», финансируемой Романом Абрамовичем.

Название 49 Flames отсылает к числу олимпийских медалистов, убитых во время Холокоста.

…Двоюродные братья, гимнасты Альфред Флатов и Густав Феликс Флатов – немецкие еврейские золотые медалисты на первых Олимпийских играх 1896 года в Афинах, умрут от голода в концлагере Терезиенштадт во время Холокоста. Немецкая еврейская легкоатлетка Лилли Хенох, установившая четыре мировых рекорда и победившая в 10 национальных чемпионатах Германии в четырех различных дисциплинах в 1942 году вместе с матерью депортирована в Ригу и там убита…

Выставка получила содействие видных деятелей: президента Израиля Реувена Ривлина, израильского политика и правозащитника Натана Щаранского, советника правительства Великобритании по антисемитизму лорда Джона Манна, британского пэра лорда Яна Остина, Карена Поллока из Образовательного фонда Холокоста, председателя Еврейского агентства Айзека Герцога, пережившего Холокост чемпиона-тяжелоатлета сэра Бена Хелфготта, члена Антидиффамационной лиги Шарон Назарян и других.

Тренер клуба Фрэнк Лэмпард сказал: «Спорт обладает огромной силой объединять, и, делясь историями этих спортсменов, мы надеемся вдохновить будущие поколения на постоянную борьбу с антисемитизмом, дискриминацией и расизмом».

Менеджер женского клуба Челси Эмма Хейс добавила: «Это так важно знать, что спорт не застрахован от ужасов прошлого. Выставка напоминает о самых мрачных моментах нашей истории. Мы видим Холокост глазами спортсменов-мужчин и женщин со всего мира. Истории еврейских спортсменов, таких как Лилли Хенох, Анна Дрезден-Полак и Гертруда Клейнова, напоминают нам, что мы и как клуб, и как отдельные футболисты, не имеем права принимать нашу свободу как должное».

Премьер-министр Израиля Б. Нетаньяху: “Коллекционная монета Банка Литвы будет на моем рабочем столе…”

Премьер-министр Израиля Б. Нетаньяху: “Коллекционная монета Банка Литвы будет на моем рабочем столе…”

Во вторник состоялась встреча премьер-министра Израиля Биньямин Нетаньяху с послом Литвы в Израиле Линой Антанавичене.

Литовский дипломат вручила главе правительства Израиля коллекционную монету Банка Литвы, а также марку и конверт первого дня со спецгашением Почты Литвы, выпущенные к 300-летию со дня рождения Виленского Гаона и году истории евреев Литвы.

«Это очень трогательно. Отрадно, что это – первая европейская монета с ивритскими буквами. Для меня это имеет особое значение, ведь моя семья с литвакскими корнями, и мы являемся потомками Виленского Гаона. Кроме того, хочу поблагодарить заканчивающего свою каденцию премьер-министра Саулюса Сквернялиса, главу Центробанка Литвы Витаутаса Василяускаса и, конечно, мои поздравления назначенной на пост главы правительства Ингриде Шимоните», – сказал во время встречи Б. Нетаньяху и добавил, что коллекционная монета будет украшать его рабочий стол.