Ирина Мак, lechaim.ru
«Вся наша история про то, как свернуть узел и бежать». Эта реплика из рассказа Артура Миллера «Монте‑Сент‑Анджело» могла бы стать идеальным комментарием к выставке Марка Шагала, открывшейся во Франкфурте‑на‑Майне и посвященной периоду его изгнания — 1930–1940‑м годам.
Выставка работает до 19 февраля.
Отказавшись от своего языка
«В нескольких километрах от вас есть место, точнее говоря, один городок, в котором я не был уже очень давно, но постоянно о нем вспоминаю. Так что я воспользовался вашим приглашением, чтобы побродить тут немного», — сказал Марк Шагал 14 августа 1935 года в Вильно на всемирной конференции, созванной по инициативе Еврейского исследовательского института (YIVO).
Эта конференция упомянута и в подробной, изложенной на выставке биографии художника, и в текстах изданного по такому случаю каталога. А само путешествие в тогдашнюю Польшу (ныне Литву) нашло отражение в работах, которые редко попадают даже в сольные шагаловские проекты. Они обычно устроены по хронологическому принципу, начиная с ранних вещей — с того самого Витебска, который Шагал имел в виду, упомянув уже недосягаемую тогда родину. В Вильно Шагал подобрался к ней максимально близко.
Написанный маслом по возвращении в Париж интерьер Большой Виленской синагоги и несколько карандашных эскизов предъявляют зрителю малознакомого, почти неузнаваемого Шагала. Художника, который как будто попытался на время отказаться от собственного, неизменного до последних его дней почерка, от привычных фантазий и стал следовать глазу буквально, не привлекая в компанию диковинных птиц и коров, играющих на скрипке. В карандашных набросках и на внушительных размеров холсте — а точнее, на наклеенном на холст картоне — мы видим подробности: цветные витражи и мощные колонны, поддерживавшие своды Большой синагоги.
«Отказавшись» от своего «я», автор словно бы торопился запечатлеть священное для него место, которое в 1944 году перестанет существовать. Зафиксированные на полотне детали убранства — монументальный арон кодеш, зеленый бархатный парохет с вышитой золотом звездой — это не очень‑то и Шагал. Или даже совсем не он. Это некий Шагал, усмиривший свою фантазию в благоговении перед тем, что решил воспроизвести.
Исключая совсем ранние работы, он позволял себе такое разве что в видах Иерусалима — единичных холстах, часть которых три года назад привозили на выставку в Подмосковье, в Новоиерусалимский музей. В Европе их, кажется, почти не показывали.
Речь идет о пейзажах, в том числе со Стеной Плача, написанных после возвращения из Палестины: в 1931‑м его вместе с женой и дочерью пригласил туда мэр Тель‑Авива Меир Дизенгоф, собравший тогда художников со всей Европы для закладки первого камня в основание будущего музея. Того музея, откуда теперь привезли во Франкфурт знаменитую «Белую корову» 1933 года. Оригинальное, данное автором название картины «Одиночество» сообщает о его настроении в те годы. На одном из пейзажей Иерусалима, если подойти близко (репродукция, увы, этого не передает), можно разглядеть едва заметных летающих прозрачных ангелов. Так Шагал напоминает о самом себе.
Эти работы плюс моментальные эскизы с интерьерами ближневосточных синагог открывают двадцатилетие, которому посвящена выставка. Ее название — «Марк Шагал. Мир в смятении» (Chagall. Welt in Aufruhr) — звучит сегодня настолько актуально, что кажется, будто задумана она в наши дни. Но это не совсем так, на подготовку подобных проектов и их согласование обычно уходят годы.
В проекте, осуществленном в партнерстве с Центром искусств Хени‑Унстад в Осло, участвует более сотни работ. Помимо почти 60 холстов, это десятки графических работ, включая эскизы к «Жар‑птице» и «Алеко» — балетам, над которыми Шагал работал в Нью‑Йорке по приглашению Леонида Мясина. Стоит отметить поразительные, очень шагаловские костюмы к «Алеко» (кажется, к ним неформально приложила руку Ида Шагал, и костюмы, в отличие от эскизов, Стравинскому понравились). Тут и фотографии, документирующие жизнь Шагала в Париже и Нью‑Йорке.
Все это привезли ныне из парижского Центра Помпиду и нью‑йоркских Музея Метрополитен и МоМА, из Музея Шпренгеля в Ганновере, цюрихского Кунстхауса, стокгольмского Модерна Мусет, мадридского Музея Тиссена‑Борнемисы, из Чикаго и Базеля. Дополнили экспозицию вещами из некоего частного собрания: обычно так, не называя себя, выступают в международных монографических проектах, посвященных Шагалу, его наследники, внучки Белла и Мерет Мейер.
Куратор проекта Илька Верманн, скрупулезно выстроив грандиозную экспозицию, рассказывает зрителям о том, что происходило с Шагалом в течение двух десятилетий, проведенных в Париже и Нью‑Йорке. Экспозиция сконцентрирована на его национальной и религиозной самоидентификации. Так — акцентируя внимание на еврейском содержании творчества, но не в частных галереях и еврейских музеях, а в больших интернациональных музейных пространствах, — позволяют себе выставлять Шагала только в Израиле и Германии. И Германия в этом последовательна: раннего Шагала, до 1922 года, в том же Франкфурте полно показали 30 лет назад. Многие до сих пор вспоминают выставку под названием «Русские годы. 1907–1922».
Мир, которого нет
Как раз в 1922‑м разочаровавшийся в большевистских идеях, вытесненный из УНОВИСа Малевичем, успевший поработать для создававшегося в Москве Еврейского камерного театра (будущего ГОСЕТа) Шагал навсегда покидает Россию.
Через Каунас он отправляется сначала в Берлин, потом в Париж. Там великий издатель Амбруаз Воллар ждет его с заказом — эскизами иллюстраций к Библии: «Моисей, разгоняющий тьму», «Моисей, получающий скрижали Закона», «Жертва Авраама», «Благословение для Эфраима и Менаше»… Эти работы — 1931 год, ознаменовавший для Шагала окончательность сделанного художником почти десять лет назад выбора.
«Поиск художником визуального языка перед лицом изгнания, преследований и эмиграции» — так определяет идею выставки Илька Верманн, подчеркивая, что в те времена «Шагал все чаще обращался в работах к еврейскому миру».
Одна из центральных работ экспозиции — «Падение ангела» — создавалась на протяжении всего этого периода. Три года, которыми она датирована — 1923‑й, 1933‑й, 1947‑й, — указывают на то, что писать картину Шагал начал, едва поселившись в Париже, дописывал в момент прихода Гитлера к власти в Германии, а переписывал холст уже в Соединенных Штатах, пережив американскую эмиграцию и смерть в 1944‑м обожаемой Беллы.
С этой смертью он так никогда и не смирился, несмотря на присутствие в его жизни американской возлюбленной, матери его сына Вирджинии Хаггард, и возникшей уже после возвращения во Францию второй жены Валентины Бродской.
На холсте все, что волновало автора и что составляло с рождения его жизненную среду: старик, спасающий от погромщиков свиток с Торой, волоокая корова со скрипочкой, солнце в зените, покосившиеся крыши Витебска, он сам, Белла с Идой на руках под крылом падающего красного ангела, обретающего у Шагала женские формы… И вроде бы все осталось, как было, но изменилось эмоциональное наполнение. Интонация, цвет, мимика персонажей свидетельствуют о трагедиях — тех, что уже случились, и тех, что еще предстоят.
На многих холстах этого периода присутствует Иисус — в том же качестве, в каком на ранних работах Шагала присутствовали витебские церкви. Живя в «христианнейшем из миров», художник не считал возможным игнорировать эту среду. Но он позволял себе трактовать Новый Завет весьма вольно. Как Антокольский высекал Иисуса с непременной кипой, так Шагал оборачивал распятую фигуру в талес, а на лбу его обычно мы видим тфилин: где‑то едва намеченный парой штрихов, на других работах он нарочито выделен. Еврея распяли — эка невидаль… Можно вспомнить его гуашь из иерусалимского Музея Израиля — этой гуаши нет на выставке, но она присутствует в каталоге: там он рисует пригвожденных к распятиям евреев на улицах Витебска. Для него это сюжет о еще одной еврейской жертве. И Шагал свидетельствует о ней так же, как о том, что видел сам, что узнавал из страшных новостей военного времени и рассказов редких выживших, добравшихся до спасительных американских берегов…
Эти берега совсем не казались ему райскими. Все его творчество того времени так или иначе повествует об утерянном мире идишкайта, в котором он вырос и где жил с Беллой: они говорили исключительно на идише. Когда в 1944‑м Беллы не стало, Шагал целиком погрузился в свою собственную повесть о мире, которого больше нет и который нельзя вернуть.