Моше Кульбак. Запоздалая встреча

Моше Кульбак. Запоздалая встреча

Шуламит Шалит, февраль 2005 г.

https://berkovich-zametki.com

Моше Кульбак, 1896-1937… На земле Израиля его настоящее имя не коробит слуха, а кому непривычно, называйте по-русски – Моисеем. Моисей Соломонович. Учитель, поэт, прозаик, драматург, философ. Не знаю, будут ли когда-нибудь переведены на русский его философские вещи, его пьесы, пока что мы можем говорить о его поэзии, прочесть повесть “Зелменяне”, которая, впрочем, давно стала библиографической редкостью, поближе познакомиться с личностью  поэта.

Моше Кульбак

Моше Кульбак очень любил музыку, все для него в этом мире было пропитано музыкой. Впрочем, какой же поэт не любит природы и музыки? И все-таки Кульбак как-то особенно тесно сливается и с природой, и с музыкой и от нас требует:

              Так слушай же: тут каждый прут – свирель,

              И скрипка – каждый камень возле шляха;

              Звенит лемех в полях, где вешний хмель,

              Блестит на грядке заступ, словно бляха;

     В кустах простую песенку свою

               Поет простая птаха…

                                                 (“Буня и Бера на шляху”. Пер. Р. Морана)

Другое время года, другие звуки, цвета, ритмы…

                              Дрожат снеговые равнины, и пальцы луны

                              Ощупывают лихорадочно поле.

                              Всклокоченный лес из холодной торчит глубины.

Одинокие перышки вьются слетая, слетая…

Далеко – далеко, где снежная заметь сухая…

                                                             (“Волчьи песни”. Пер. Р. Морана)

Песня “Штерндл” (“Звездочка”) – первое, опубликованное в 1916 году в Вильно (Вильнюс), стихотворение Кульбака. Сам он жил тогда в Ковно (Каунас). Для многих стихов у него были свои мелодии, но никто ведь за ним не записывал, а вот эта распространилась на ту мелодию, которая звучала в нем, когда рождалось стихотворение. Кому-то он ее напел, и она отделилась и отдалилась от него. Когда же в 20-м году он окажется в Вильно, то с удивлением услышит, что его песня и там у всех на устах. А ведь пишут, и до сих пор, что музыка “народная”.

«Штерндл» – стихотворение-пророчество. Поэт обращается к Звездочке: “будь мне посланницей, упади в мое местечко; там, одна-одинешенька сидит у темного окна, в грусти и заботах моя жена; подбодри ее, посвети в ее окошко; спроси, что делают дети; скажи, что я плачу и целую их письмецо, скажи, чтоб не жалели Янкеле, надо отдавать его в хедер, пусть учится, хватит его баловать…” И такая странная концовка для 20-летнего поэта, открытого радости (совсем недавно он сказал: “Я пою, и смеюсь, и хмелею…/ Вся вселенная стала моею“): “пусть его Янкеле как следует выучит каддишможет, скоро ему придется… кто знает… но, может, Всевышний сжалится…”

В одном более позднем стихотворении он снова обратится мыслью к ребенку, уже конкретно к своему сыну:

                        А ночь-то какая! Играет небесная синяя скрипка

                        И снежная виолончель…

                        За тысячи верст мой ребенок во сне меня видит

                          И тихо смеется…

                   (“Морозом звезда отшлифована…” Пер. Ю. Телесина)

Сын, Эля, хорошо помнил отца, ему в 1937 году, когда не стало папы, а вслед за ним и мамы, было уже десять, почти одиннадцать. Ему они оба могли сниться – и веселыми, и грустными, живыми. Но и мальчику оставалось жить совсем немного. Фашисты убьют Элю в 1942 году, вместе с дедушкой, бабушкой, тетей Тоней, сестрой его отца, и ее дочкой Матусей… “Штерндл”, первое опубликованное стихотворение М.Кульбака, звучит как каддиш по всем вместе. И по себе самому. Как не подумать: поэты так часто предвидят свою судьбу…

Рая отца не помнит, но всю жизнь собирает крупицы чужой памяти о нем. Помнит и бабушку, и дедушку – ей в 1941 году, к началу войны, было почти семь лет, и брата Элю помнит, и тетю Тоню, которая забрала их, детей брата, из детдома. Старшую дочку Рая назвала Машей – по папе Моше, а вторую дочь Тоней – по любимой тете. У Маши растет сын Элиор, а у Тони двое “сабрят” – Михаэль и Итай. Они – правнуки поэта.

Он не дожил, не узнал – ни внуков, ни правнуков.

Но поэзия его жива. Его лирикой можно и сегодня объясняться в любви. Влюбленный поэт трепетно касается плеча любимой:

                      Как будто чашечки японской слышу звон,

И, оглушен, вдыхаю тонкий свет.

К запястью белому склоняюсь в тишине,

И кровь звенит и ускоряет бег…

Вот так остаться бы склоненным весь свой век

Пред светом, что так ново светит мне.

                               (“Плеча коснулся…” Пер. Р. Морана)

В других стихах, по народным мотивам, ритмичных, озорных, все кружится, пляшет, смеется…

                Известкой побелили дом,

                И вымыт пол дощатый.

                     На свадьбу музыкантов ждем,

                     Сейчас приедут сваты.

…В просторный дом несут с утра

Все, что пекли, варили,

И скрыни, полные добра,

И полные бутыли.

                     Ходуном, ходуном

                     Ходит пол дощатый,

                     А на нем, а кругом

                     Пляшут сваты.

                                 С Берлом – тетка жениха!

                                 Свояки отныне!

                                 Бася тоже не плоха

                                 В кринолине.

                     Ходуном, ходуном

                     Ходит мир вверх дном.

                     Ой, невеста с женихом!

                     Бим – бум – бом!

                                     (“Свадьба”. Пер. С.Липкина)

Ошибиться нельзя: даже в переводе на русский слышишь звуки веселой еврейской свадьбы: Бим – бум – бом! Перевод отличный, а на идиш еще веселее…

Моше Кульбак родился в Белоруссии, в Сморгони, 20 марта 1896 года, что по еврейскому календарю приходится на исход праздника Песах. Отец его был младшим среди семнадцати (!) братьев. И дед, и бабушка, и все дядья – смолокуры, плотовщики, кожевники. Каких только профессий там не было! И все эти крепкие мужики волею поэта и писателя, хотя судьбы каждого сложились по-разному, как будто дожили до наших дней, и только потому, что как живые, сходят со страниц его книг.

Он учился в нескольких иешивах, в том числе и в Воложине, где до него учился поэт Бялик. Жил в Минске, Ковно, Вильно, Берлине. В Германии, далеко от родных мест, защемило вдруг, забередило, и он написал много теплых страниц о доме, о родне… Наверное, улыбка бродила по его задумчивому лицу, когда он вспоминал бабушку…

                        Любила бабушка моя молиться и поститься,

                        Еще рожать детей была большая мастерица.

                        Как яйца курица кладет – достойно и спокойно,

                        Так бабушка совсем легко несла за двойней двойню,

                        Двоих произвела на свет в потемках сеновала,

                        Потом двоих дядьев она в ольшанике рожала,

                        Двенадцать – на печи, одни дядья, скажи на милость!

                        И на гумне моим отцом однажды разрешилась.

                        Тогда лишь материнское ее закрылось чрево,

                        Пеленки принялась дарить направо и налево.

                        Свершила наша бабушка, что суждено ей было,

                        Наседкою среди цыплят по дому все ходила…

                                                                                    (“Беларусь”. Пер. Ю.Телесина)

На фотографии семьи Моше Кульбака в центре – мать, такая же дородная, домовитая, как и его бабушка – седая царица дома, несуетливая, а отец – книжник, с бородкой и смеющимися глазами – и умными, и грустными, и лукавыми – все сразу, а вокруг них дети. Вместе с Моше их было шестеро братьев и две сестры.

Семья Кульбак

У тех Кульбаков, кто в Америку подался, потомства больше, судьба полегче. Как-то в Минске довелось Рае видеть книгу по теории вероятности на английском Филиппа Кульбака. Американский математик оказался сыном одного из братьев отца.

В пьесе М. Кульбака “Разбойник Бойтре” главный герой любит девушку по имени Стера (от Эстер – Эсфирь). Она отвечает ему взаимностью, но отец Стеры выдает ее замуж за нелюбимого и, вопреки ее воле, устраивает пышную свадьбу. Бойтре, еврейский Робин Гуд, похищает любимую с этой свадьбы, и друзья Бойтре устраивают в честь молодых прямо в лесу новую свадьбу – веселый пир с музыкантами (клейзмерами). Моше Кульбак, разумеется, мог позаимствовать тему похищения невесты из литературных источников. Но мог и не ходить далеко, а использовать страничку из своей биографии. Об этом малоизвестном эпизоде рассказала Т.Е. Гордон-Козловская.                    

Художница Тамара Гордон, ученица М. Кульбака, родилась в Вильно в 1911 году. Здесь она окончила знаменитую гимназию Софьи Марковны Гуревич, работала учительницей рисования. Мама Тамары – Фрума (Феня) Иосифовна дружила с Женей Кульбак-Эткиной. Была у них еще одна подруга – Мэри Иосифовна Хаимсон, дочь раввина, педагог и детский писатель. У нее в доме Тамара встретилась с Женей. Так что знала обеих сначала врозь и только потом вместе. Тамара пишет, что Женя была очень привлекательной: выразительные глаза, стройная фигура, длинные, очень красивые косы. Славилась и гостеприимством. Все у нее дома чувствовали себя хорошо. Когда М. Кульбак уехал в Германию, он какое-то время перестал писать письма. В том числе и Жене. В это время Женя познакомилась и подружилась с биологом Спектором (его имени Т.Г. не помнит), у них начался роман. Спектор был очень приятный человек, талантливый биолог, его все уважали. Спектор сделал Жене предложение, она согласилась. Был назначен день свадьбы. И тут появляется Кульбак. Вернувшись из Берлина и услыхав новость о свадьбе, он тут же отправился к “чужой” невесте. Пришел и заявил: “Ты – моя невеста. Меня Спектор не интересует. Мы идем к раввину. Ты будешь моей женой”. Пошли к раввину, и тот их благословил. И сыграли свадьбу. Кстати, после замужества Женя, к огорчению мужа, решительно обрезала прекрасные косы.

А что же Спектор?  Как это случается не только в кино, но и в жизни, довелось Тамаре познакомиться и с ним. И очень скоро после невеселой истории его жениховства. На летние каникулы Тамара отправилась в живописное лесистое местечко между Вильно и Ольшанами (названия местечка Тамара не помнит). Там и тогда она и познакомилась со Спектором. Близкие друзья старались отвлечь его от грустных мыслей и пригласили уехать из города, чтобы поскорее прийти в себя. Так они оказались в одном месте. Тамара помнит, что это был очень симпатичный молодой человек со светлокаштановыми волосами. С ним интересно было беседовать, вместе ходили в лес, собирали малину. Но лето кончилось, и они расстались. Рая Кульбак помнит, что мама рассказывала про одного молодого человека, который любил ее и очень горевал, когда она вышла замуж за Кульбака. Вскоре он будто бы покинул Вильно и уехал за границу.

Моше Кульбака Тамара тоже помнит всю ее долгую жизнь. Он был необыкновенно обаятельный человек, говорит она, высокий, стройный, походка у него была как у моряка, немного враскачку. И педагогом она его называет незаурядным.

Связанный со своим домом и со своим народом и физически, и духовно, с его традициями и культурой, открыт был Моше Кульбак всем ветрам – всем литературам и культурам. Как и Бялик когда-то, еще в Воложинской ешиве, он пристрастился к чтению “подпольной” русской классики, но отлично знал ТАНАХ, Талмуд, притчи, сказания о жизни еврейских мудрецов и пророков, еврейскую философию и мистику, а потом увлекся западной литературой и театром. Читал Аристотеля, древнекитайского философа Лао Цзи, был влюблен в Генриха Гейне, Эмиля Верхарна.

Когда он вернулся из Берлина в Вильно и стал преподавать литературу на иврите и идише, а также ставить спектакли – все ему было по плечу: “Илиада” Гомера, “Юлий Цезарь” Шекспира, “Золотая цепь” Ицхака-Лейбуша Переца.

Кто-то назвал его романтиком, прочно стоявшим на земле. Ему доступны были все литературные жанры, и во всех он себя проявил щедро и оригинально. Он любил игру слова, мысли, любил мир, но стихия этого мира, тяжелая социальная среда, жесткая реальность, мерзость разрушений, нищета, буря злобы – “жесть кричит на кровлях зелено и ало” – эта стихия враждебна человеку, еще враждебнее поэту: “Гей, трудно высоко нести мне голову чубатую!”

Вот эту голову чубатую и глаза черные и горящие вспоминают, в первую очередь, все его ученики. Если обобщить их воспоминания, придется сказать, что не было ни одной девушки и ни одного юноши, кто бы не нарушил второй заповеди: не сотвори себе кумира!

Мне кажется, я слышу голос Либби Окунь-Коэн, библиотекаря из Вирджинии:

Его темные курчавые волосы поэтично обрамляли лицо, а мягкий блеск его черных глаз обдавал нас пламенем, гипнотизировал… Мы страстно ждали его уроков по литературе, поэзии и неважно, кого мы изучали: у всех поэтов было лицо нашего учителя. Даже старый Гомер казался нам стройным и гибким…

Наш учитель входил в класс в темно-синем костюме поверх свитера или в белой сорочке с открытым байроновским воротом… Он подходил к доске, он шел к окну, он проходил между партами, и наши глаза следовали за ним. Он говорил мягко, читая Байрона и Китса, Словацкого и Пушкина, а также наших –Эйнгорна и Маркиша, но не свое, хотя стихи его и поэмы были опубликованы, и мы знали их наизусть. Его же стихи мы читали вслух, с упоением, но тогда, когда его не было рядом…

Да, у него жена и ребенок (старший, Эля), но мы прощали ему это тоже… Они не относились к миру поэзии и к мечтам, которыми он делился только с нами…”

Она вспоминает, что в классе стоял скелет – для уроков анатомии. “Что такое человек? – размышлял Кульбак вслух, обращаясь к скелету. – Горстка ломких костей. И все же он мечтает, поет, созидает… Да, человек смертен. Но есть звуки музыки и есть удивление перед знанием, и вечные вопросы: кто ты и что ты?..

В такую минуту им казалось, что они не менее загадочны, чем этот скелет и чем сам их учитель. Это были взлеты такого воображения!.. Парение духа! Неужели этот праздник кончится, этот полет прервется?

Однажды это случилось. Она прибежала в школу до дождя, на небе стояли тяжелые тучи. Двери всех классов были открыты, пусты. А в учительской… Он сидел за столом, с газетой в руках, и… ОН! ОН! ОН! грыз яблоко.

Девочка застыла, она не знала, какой звук был громче – сочный хруст яблока на его зубах или биение ее сердца. “Я выбежала на улицу, не останавливаясь, я добежала до парка, где рос мой старый любимый дуб, забралась по стволу и спряталась среди его ветвей – только тогда я расплакалась. Слезы текли свободно, они капали на книжку поэм моего учителя. Я сидела так очень долго, не в силах встретиться снова с жизнью“.

И если сначала эти воспоминания о Моше Кульбаке показались мне текстом эксцентричной американки, не лишенной, впрочем, чувства юмора, то вскоре я смогла убедиться, что и другие, более сдержанные, говорят о своем учителе с не меньшим жаром.

Вениамин Пумпянский, выпускник Виленского университета и института радио в Бордо: “Этого лиризма, этого чувства слияния с природой нет ни у кого другого“. Из его же воспоминаний: «Тех, у кого были часы, остальные учащиеся нашей реальной гимназии постоянно теребили: “Калигула! Калигула!”, что на иврите означало: “Кама ле геула?” (“Сколько до избавления?”). Нам не терпелось, чтобы урок скорее кончился, а у Кульбака мы так были захвачены и темой и личностью поэта, что забывали о нашей игре в “Калигулу”»…

А поэт Авраам Суцкевер, классик еврейской литературы, в своем журнале «Ди голдене кейт» (“Золотая цепь”) в честь 50-летия создания известной литературной группы Юнг-Вильне (опубликовано в 1980 году) вспоминал, что поэт Ицик Мангер в 1929 году посетовал: “Ах, если бы Варшава так любила его (Мангера), как Вильно любит своего Моше Кульбака!” Нет, Суцкевер не находит прямого влияния творчества Кульбака на членов Юнг-Вильне, но “очень сильно было влияние его личности, совершенно ослепительной: так должен выглядеть, так должен говорить, так должен молчать истинный поэт“.         

Из Вильно его провожали как классика. На прощальный вечер пришло столько народу, что пришлось вызвать конную полицию. “Вильно теряет поэта… пусто станет в Вильно. Как мы восполним этот пробел?” – писала газета “Вильнер тог”. О ком еще так говорили и писали при жизни? И он отдал дань этому городу своей знаменитой поэмой “Вильно”. “Поэтической жемчужиной” назвал ее еврейский писатель Шломо Белис: «В поэме запечатлен сам дух виленских еврейских переулков: тихая, скромная ученость города, который называли литовским Иерусалимом, его “сияющая нищета”. Кульбак писал о Вильно так, как будто высекал свои слова на каменных стенах его домов: “Ты – псалтырь из железа и глины, / Каждая стена твоя – мелодия, каждый камень – молитва” ».

И вот он покидает этот город. Последние рукопожатия, объятия. Поезд трогается. Тамарочка Гордон бежала в толпе провожающих за поездом, увозившим их учителя, их поэта, и в слезах скандировала вместе со всеми: “Кульбак, Кульбак…” Как знакомо это чувство тому, у кого хоть раз в жизни был настоящий, любимый учитель.

Уже вышли книги его стихов и поэм, уже написаны были философские романы “Машиах бен Эфраим” и “Монтиг”, и пьеса “Яков Франк”, и поэма “Буня и Бера”, когда он вернулся в Минск. Уехав отсюда в 1919 году, Кульбак вернулся в Белоруссию только в 1928, уже знаменитым и очень популярным поэтом. И не было ему знамения, что спустя неполных десять лет он станет одной из первых жертв еврейской культуры…

Как в Берлине он писал о Белоруссии, так в Минске он вспоминал Берлин и написал сатирическую поэму “Чайльд-Гарольд из местечка Дисна”. В ней открылись новые стороны его мастерства: сатирический анализ и художественный гротеск. Об атмосфере всеобщего страха перед большевиками – только намеком: “И ритма тяжких, медленных шагов / В купе лишь парень с трубкой не боится”. (Пер. Ю. Нейман) Часть души поэта еще живет в предвкушении лучшей жизни в стране Советов, стране “больших возможностей”, но другая, более земная и рациональная, уже слышит “тяжкие шаги” ее власть предержащих. В стихах о революции у Кульбака прорывается и такая мысль: “Ты без счета хватаешь тумаков, а новой жизни не видно что-то“. Видя перемены, дошедшие и до еврейского местечка, Кульбак взялся показать, каковы они и как влияют на местечко, двор и еврейскую жизнь.

Повесть “Зелменяне” (на еврейском языке “Зелменянер”) была впервые опубликована в Минске в 1931 году. К тому времени Кульбака-поэта знали и любили в Вильно, Варшаве, Берлине, Москве, Одессе и даже в далеком Бруклине. Теперь он поразил читателей, как мастер прозы. Его стали переводить на другие языки. На иврите книга издавалась три раза. На русском вышла с огромным трудом в 1960 году в переводе Рахиль Баумволь. Ее отношение к Кульбаку иначе как обожанием не назовешь: “В нем была рафинированная европейскость и еврейская народность одновременно. Его поэзия, как и его проза, – новый ракурс в еврейской литературе.  Когда я переводила “Зелменян”, каждая строка пела во мне, так много в книге мудрости, юмора и доброты…. Он иронизирует над отсталостью зелменян, его сатира остра, как бритва, но почему от нее так пахнет добротой и лукавством? Он засмеется, а тебе плакать хочется, он кольнет, а кажется, что погладил“.

Тираж разошелся, не разошелся даже, а разлетелся мгновенно.

Реб Зелмеле Хвост, глава рода Зелменовых, был простой человек. А зачем простому человеку хвост, даже если это его фамилия? Покажите мне хоть одного еврея в ТАНАХе, нашей главной книге – еврейской Библии, с фамилией? Саул, Самуил, Давид, Соломон – цари наши, но и их только по именам называли. Фамилии нам потом навязали… Но зато в наших местах к имени добавляли почтительное реб – это не ребе, не раввин, то есть, не должность и не звание, а знак уважения. И к реб Зелмеле уважение не убывало, даже когда он выходил во двор в одних кальсонах. Лето ведь, жара. И потом это был свой двор, где копошится уже четвертое поколение Зелмеле. Зелмеле это, наверное, уменьшительное от Залмана? Почему же они произносят “Зелмен”, “Зелмеле”? Впрочем, их имя, их и дело, а наше – знать только, что он положил начало реб-зелменовскому двору. Он и бабушка Бася. О фамилии Хвост вспоминали (хотя в натуре он и отпал) только, если надо подписать что-нибудь официальное. Завещание, к примеру: “Я намерен сам, пока я жив, поделить между моими детьми все, что останется после моей смерти“. Так начинается наше знакомство с главными действующими лицами – сыновьями, дочерьми главы большого семейства, их мужьями, женами и многочисленными отпрысками.

Это искрящийся остроумием, теплым и нежным юмором рассказ о людях, привычных к определенному, веками устоявшемуся укладу жизни. И вдруг все пошло вкривь и вкось: и все от этих большевиков, с их электричеством, трамваем, радио. Немудрено, что дядя Юда стал немножко философом, а его сын Цалел каждый вторник и четверг лезет в петлю. Вот рассуждения дяди Юды: “Иногда смотрю на электричество, как оно горит, и думаю: допустим, нет бога на свете – есть электричество… вот эта лампочка – это и есть бог? Вот эта лампочка наказывает грешников и вознаграждает праведников? Это она дала Моисею Тору на горе Синайской, вот эта самая лампочка?.. И что, если я, например, вдруг поломаю лампочку, так уже не станет бога на свете?.. Товарищ Ленин большой человек, конечно, он большой человек, но какое он имеет касательство к вопросам божественным? Предположим даже, что он самый великий человек. Ну и что?.. А Моисей – уже ничего? А царь Давид?.. А Виленский гаон?

 Дяде Юде, Цалелу некуда деться, а те, что помоложе, подались в бега – и куда же их понесло? – в далекий Владивосток. И за какими такими радостями они поехали? Один – “за татуировкой с русскими поговорками“, другая – “за приплодом с вообще нееврейским выражением лица“.

Дядя Юда – один из главных героев книги. И один из самых странных. Впрочем, все герои тут странные и сама книга странная, местами даже сюрреалистическая. Не потому ли интересно и вкусно ее читать и сегодня? Вот как дядя Юда отговаривает сына Цалела от его попыток самоубийства: “Я понимаю, иногда можно лишить себя жизни. Почему бы нет? Ну, раз, ну, другой, но у тебя же это без конца… И видишь, тебе все-таки, слава богу, умереть не суждено. Спрашивается, Цалел: почему тебе поступать наперекор богу и людям?.. Что ты все сидишь за своими книжками? Ты же тоже можешь стать большевиком… Вечно человек не живет, и хочется иметь кого-нибудь, кто бы сказал после твоей смерти каддиш, как у всех людей“.

Это не смех сквозь слезы, это, пожалуй, слезы сквозь смех.

И в прозе слышен голос М. Кульбака-поэта. Дядя Юда не плачет, но “несколько капель лунного света обрызгало одно стеклышко его очков и кусочек впалой щеки“. Он отвлекает Цалела игрой на скрипке: “он играл так, как будто собирался вытянуть из него душу не с помощью веревки, а сладостным древним плачем… Меланхолия дяди Юды расцвела, как липкая водоросль в болоте. Его напевы дрожали и задыхались. Они моргали, как ослепшие глаза, которые порываются увидеть свет“.

Вчитавшись в книгу, привыкнув к особому строю речи, своеобразному, причудливому делению текста на главы и подглавки, состоящие иногда из пяти строк, иногда из одной строки, ловишь себя на мысли, что не хочется, как в далеком детстве, чтобы книга кончалась, жалеешь, что жестокие реалии разрушили такой колоритный двор, весь уклад жизни рода Зелменовых. Зная уже биографию автора, прощаешься не только с героями книги, но и с ним – талантливым, умным собеседником и рассказчиком – Моше Кульбаком. Больше он ничего уже нам никогда не расскажет. И тогда по особому прозвучит вздох Самуила Галкина: “Ах, Кульбак, Кульбак… Сколько не состоялось между нами душевных бесед!”

Но Кульбак не любил сантиментов. А тоску человека слышал: “…бабушку Басю электричество поразило как удар грома. Она сидела, по-зимнему закутанная и завязанная, смотрела широко раскрытыми глазами на лампочку и, увидев живого человека, сказала:

        Здесь мне уже нечего делать, уж лучше отправиться мне к твоему отцу…               

            Дядя Иче при этом так растерялся, что стал ее отговаривать:

             Куда ты пойдешь в такую темень?

Надо признаться, что с тех пор бабушка Бася совсем уже не жилец на этом свете и, кто знает, может быть правы те, кто утверждает, что она немного опоздала со смертью“.

А трамвай! “Яркие вагоны, сияющие стекла, никель, новые ремни. Проемы трамвайных окон были набиты людьми, и все это скользило вниз с горы, летело в гору, мчалось и добегало до предместья.

            Когда в домах у Зелменовых появилось радио и полились звуки виолончели, беременная Хаеле сошла спросить, “можно ли ей слушать радио, не повредит ли это ее ребенку”? На что радиотехник-самоучка Фалк рассердился и стал объяснять, что, по законам физики, “музыка не дойдет до живота“, но тетя Гита решила, что на всякий случай “радио может подождать. Его можно послушать и после родов“.

            “Зелмениада” по Кульбаку – это “научное исследование о технической культуре, знаниях, свойствах, а также о манерах и привычках реб-зелменовского двора“. Мы узнаем, что самое важное орудие реб-зелменовского двора – это терка, ибо без оной нельзя испечь картофельной запеканки, а лучшие средства от всех болезней – это горячие припарки и варенье. Варенье кушают лежа, опершись на руку, маленькой ложечкой, которую держат, отведя в сторону мизинец. Варенье хорошо после обморока, после родов, от боли в сердце, от испуга.

   А вот “Зелменовская география”: “в реб-зелменовском дворе известны в основном всего лишь три народа: русские, поляки и крестьяне.

            В голове вертятся названия и других народов, но тут уже полнейшая путаница. Очень трудно, например, сказать, какая разница между графами и французами…

            Знают в реб-зелменовском дворе и о цыганах. Но считают, что это скорее профессия, нежели народ“.

В разделе “Зелменовская зоология” нам сообщают: “Из живых тварей реб-зелменовскому двору известны тринадцать: лошадь, корова, коза, овца, кошка, собака, мышь, курица, гусь, утка, индюк, голубь, ворона.

О свинье ничего не знают – принципиально…

            Город строится. Новые времена, новые нравы.

Кульбак писал книгу на злобу дня. Требовалось показать, какое счастье принесла в каждый дом, и еврейский тоже, советская власть. Разве он был против? И ученики его угадывали правильно, он, безусловно, был захвачен собственным образом “бронзовых парней”, созидателей новой эры, положительной и для еврейского народа. И чем плохо, если антенны поднимутся над каждым домом, и звуки всего мира, и речь, и музыка, обогатят и обновят души?

Прозу Кульбака отличает свежесть содержания и формы. “В нем сочетались романтическая возвышенность и прочное слияние с земным, – говорил поэт Иосиф Керлер. – Он верил, что поделать, в справедливый мир. И никто еще до него не писал на еврейской улице так живо и звонко о весне, о цветении и юности“.

Нет уже на свете ни И. Керлера, ни Р. Баумволь, а совсем недавно они делились с нами своей любовью к поэту, своей памятью.

Кульбака хочется цитировать всего, и ты просто режешь себе пальцы, чтобы предпочесть одни цитаты другим, и всегда остается чувство, будто ты отнял у читателя большое удовольствие. Хорошо быть бедняком – у него только одна рубашка, есть что отнять. А если талант так велик, что и в большом мешке не умещается?…” – пишет Шломо Белис, читающий, заметьте, на идиш и чувствующий этот язык. Но и нам, читающим его на русском да белорусском, кое-что перепадает…

Всего-то и было творческой жизни Моше Кульбака – от первого стихотворения до реплики героя последней пьесы – двадцать лет. Но трудно даже схематически охватить все своеобразие и многообразие этого талантливого человека. Он впитывал свет солнца, игру звезд, дыхание листвы, переливал свои чувства в слова и посылал их людям. Он все еще не прочитан и недооценен.

Переводить его будут с любовью Семен Липкин, Юлия Нейман, Рахель Баумволь, Юлиус Телесин, Рувим Моран… Поэт и об этом не узнает… Он не узнает многого – ни хорошего, ни плохого: он уйдет из жизни в 41 год. Он не узнал, что 5 ноября 1937 года, вскоре после того как его осудили, арестовали и его жену Женю (по документам Зелду), а детей, и старшего 11-летнего Элю, и младшую 3-летнюю Раю, разбросали по детдомам.

И она, его Женя, хоть и прожила еще целую жизнь, до 1973 года, так и не узнала, ни как, ни когда и ни где он погиб. После восьми лет ссылки и еще года на поселении, она вернулась в Белоруссию и, преодолевая страх, стала добиваться истины, каких-нибудь документов, добралась даже до Москвы и там ей цинично бросили: “Июль 40-го вас устраивает?” Что она ответила? Потеряла голос. Не могла сказать ни слова. Молча кивнула. Ее устраивала хоть какая-то определенность. И так во все книги и энциклопедии вошла эта дата смерти – 1940 год, иногда, правда, в скобках ставили вопросительный знак.

Должно было пройти более полувека, пока его маленькая Рая, а когда выросла – Раиса Моисеевна Кульбак-Шавель, получила эту страшную бумагу:

” …сообщаю: приговор приведен в исполнение 29 октября 1937 года… Ранее сообщенные сведения вымышленные. О месте захоронения сведений не имеем“.

Но жители села Куропаты, что под Минском, говорили, что мальчишками, в 30-е годы, слышали тут выстрелы, а некоторые в щели заборов видели, будто людей ставили в затылок друг к другу и одной пулей двоих… Вот и стали ездить в эти Куропаты Рая и ее муж Макс, и он не знает, где расстреляли Авраама Шавеля, его отца.

В книге О. Аврамченко и П. Акулова “Тайны кремлевского двора. Хроника кровавых событий” (Минск, 1993) есть рассказ о поэте Изи Харике. Связанного, он сошел с ума, его волочили “по коридору, переходам, ступеням на тюремный двор”, а потом забросили в пасть “черного ворона[7]“. Среди тех, кто его “не сразу, но узнавали“, назван Моисей-Моше Кульбак. Для Раи это еще одна ниточка. Она выписала несколько фраз: “Черный ворон” рванул с места и, набрав скорость, выбрался на Логойское шоссе. Скоро свернул налево. В то место, которое весенней порой сплошь желтыми цветами усыпано: ученые люди их прозывают лютиком едким, курослепом, слепотой куриной. А здешний народ те цветики издавна кличет куропатами“. Не зря, получается, душа тянула в те Куропаты?

Моше Кульбак, родившийся в этих местах, так пронзительно любил их. Вот утро:

                        Травы пахнут, сияют и плачут от счастья и воли.

                        Тают клочья тумана – сны трав и дерев – над лугами…

А вот наступает вечер, да нет, пожалуй, это уже ночь:

                        Слышно было, как движутся звезды, чтоб ярче гореть,

                        Словно теплый напев, к ним дымок поднимается зыбкий.

                        Или там, наверху, небеса – как дрожащая сеть,

                        И, как звезды, искрятся, шевелятся светлые рыбки?

                        …Вдруг зеленая звездочка вздрогнула, как светлячок,      

                        В синеве свой полет обозначила, быстрый, блестящий, – 

                        Будто искра внезапно покинула синий зрачок,

                        И упала, пылая, звезда в многолиственной чаще.

                             (“Беларусь”. Пер. С. Липкина)

“Мы воем на развалинах системы” – писал когда-то Кульбак про совсем другие времена. Но и мы “воем на развалинах системы”, узнавая все новые и новые подробности о том, как убивали цвет нашей еврейской культуры.

Его убивали на лоне природы. Никто не расскажет ни о последних днях, ни о часах, ни о последних минутах его жизни. Белорусская природа, ее луга и леса, была безучастна и, наверное, хороша, как всегда, особенно осенью. Если бы эти деревья и травы заговорили… Ни записать, ни прочесть кому-нибудь новых стихов, только про себя, самому себе. Вполне вероятно, что писал до самого конца, чтобы не думать, не страдать, отогнать наваждение: неужели этот ужас происходит с ним и через миг его не станет? Отца Рая не помнит, но всю жизнь возвращается мыслью к его последним минутам, к его образу, облику, вслушивается в его стихи, ловит каждое слово о нем тех, кто его помнил, любил. Через его стихи и рассказы о нем она восстанавливает его жизнь, страницу за страницей.

Убили его и долгие годы скрывали это. Вычеркнули имя, сожгли книги. В шестидесятые годы прошлого уже, двадцатого века, почти тридцать лет после его смерти, в Израиле спрашивали: “Что стало с Кульбаком?” Никто не знал. Исчез. Но был же он!

Сегодня в интернете множество текстов о М. Кульбаке, есть и переводы его стихов на разные языки. Но во многих биографиях до сих пор годом его смерти ошибочно считают 1940–й.

И только 28 августа 2004 года на установленной в Вильнюсе мемориальной доске (ул.Кармелиту, дом №5, где жил поэт) появилась надпись на  еврейском и литовском языках, указывающая точную дату гибели поэта. Надпись гласит: В ЭТОМ ДОМЕ ЖИЛ ИЗВЕСТНЫЙ ЕВРЕЙСКИЙ ПОЭТ МОШЕ КУЛЬБАК (1896 – 1937).